Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Разве не так бывает с нами на вокзале? Говорим о том — о сем, о разном, а единственно нужные слова приходят после «второго звонка», когда уже времени не остается…

Ванда, Штефа, Хелена. Дорогие вы мои! Было ли то, что мы пережили? Или это только кошмарный сон, кадры чудовищного фильма?

Вот так невольно и вспоминается Равенсбрюк.

Равенсбрюк — «Вороний мост». Равенсбрюк — действительно схоже с вороньим карканьем. Это и был мост. Мост… над рекой крови. Здесь мы и породнились.

Вспоминаю промозглое осеннее утро. Как обычно, нас выстроили на площади перекличек — трижды проклятом аппельплаце. Стриженные, измученные, в рваном полосатом тряпье, мы стояли дрожа от холода.

Неожиданно на плац привезли гору почтовых посылок и сложили штабелями перед строем польского блока. «Что-то затевается», — подумала я.

Стук упавшего тела, слабый крик… Кто-то позади упал. Помочь нельзя. Даже обернуться, взглянуть нельзя.

Появилось лагерное начальство. Над плацем разнеслась необычно спокойная немецкая речь, а потом в тон ей — голос переводчика:

— Вчера в польском блоке обнаружен беспорядок. Это недопустимо. Всякое нарушение порядка влечет за собой наказание виновных. Поэтому комендант лагеря распорядился конфисковать посылки, присланные полькам, и наказать весь их блок.

Долгая пауза.

«Раз в месяц маленькая посылка, — думаю я. — сколько у полек связано с нею надежд. Поддержать больных. Хоть немного утолить голод»…

Кто-то в строю падает. Еще кто-то слева. Их уже не касается перекличка. Они остаются лежать на седом от инея асфальте. Они нужны только для счета.

Снова разносится немецкая речь. Она еще мягче, еще вкрадчивее:

— Ротармистки! (Это уже к нам). От вас отказался даже Красный Крест! Но мы, немцы, руководствуясь принципами гуманности, передаем вам посылки, конфискованные у полек. Вам, ротармистки. Не бойтесь. Это — наш подарок.

«Надо же, — думаю я взволнованно:- здесь, на плацу, мы не сможем сговориться…»

А тем временем эсэсовки уже перетаскивают посылки к строю нашей колонны. Швыряют ящики. Один разбился — по асфальту покатилась консервная банка, вывалились кубики сахара, пакетик с галетами. Давно невиданная снедь. Не в силах отвести от нее взгляда, я глотаю годную слюну.

Упал еще кто-то.

Началась, наконец, перекличка. В нашей колонне счет живых оборвался на цифре 382. («Что же это, — проносится в голове. — Ведь совсем недавно нас было 704»).

К сердцу подступает холод. «Знай мы об этом раньше, организация решила бы, как быть…»

Снова из громкоговорителя:

— Русские! После пересчета вы забираете посылки и маршируете в бараки! Приятного аппетита!

— Мы не возьмем посылок! — раздается знакомый низкий голос нашей «мамы». Раздается, словно выстрел.

Эсэсовки забегали.

— Эту — в карцер! А мы сейчас посмотрим. Кто хочет получить посылку — шаг вперед! Тишина.

— Повторяю: кто хочет получить посылку, пусть сделает шаг вперед. Разрешается выбрать любую.

Какое тяжелое висит молчание… И вдруг… Неужели?

Нет, это не шаг вперед. Это еще кто-то сделал шаг в вечность…

Старшая надсмотрщица подходит к нашей правофланговой. Это Мария — военфельдшер из Севастополя. Она еще не член нашей организации. Ей голос «мамы» — не закон…

— Ты отказываешься от подарка? Отвечай!

Ответа не слышно. Зато слышен звук пощечины.

Эсэсовка подходит к самой старшей из нас — Ольге Васильевне. После воспаления легких она еле держится на ногах. Белая как мел. Черные провалы запавших глаз… Неужели и ее ударит эта зверюга с лицом звезды?

И снова. Вопрос. Молчание. Пощечина…

Моя щека горит. Я вздрагиваю от каждого удара, который обрушивается на подруг. Я вздрагиваю и съеживаюсь от каждого удара. Но по мере того, как эсэсовки удаляются к другим шеренгам, а строй наш остается недвижим, я незаметно для себя выпрямляюсь. Все во мне наполняется радостью. Хочется смеяться и петь. И еще: хоть краешком глаза увидеть, что делается в строю полек, француженок, чешек.

А за спиной продолжается: «Берешь посылку?» Секунда тишины. Удар. И так — до последнего человека в строю.

В тот день нас оставили без еды. Назавтра после пересчета до позднего вечера мы выстояли штраф.

Мы стояли как на параде.

* * *

Связка писем. Воспоминания — мрачные и светлые. Светлее всех — минута нашей встречи после штрафа Мы молча держались за руки и сквозь слезы смотрели друг на друга. Даже полузнакомые стали в эту минуту старыми друзьями. Без клятв. Навсегда.

ПЕТУШОК

В безлунную ночь звезды ярче сверкают.

Пословица

Жизнь в концлагере приводила людей — я имею в виду настоящих людей — к организации. Из колодца, сами понимаете, одни выход — наверх.

Слово «организация» не произносилось. Но час за часом, день за днем, будто к магниту, тянулось к ней все сильное духом, железное, что ли.

Кандидатский стаж? И мгновенье и вечность.

Членские взносы? Жизнь. И честь. Готовность вынести пытки.

Устав? Беречь товарища и, когда надо, молчать. Беречь товарища — а уже потом думать о себе.

Но прежде всего — вредить фашистам всюду, где и как только можно.

Передать чистую тряпку для перевязки. Уступить слабому лучшее место на нарах. Поделиться окурком, коркой хлеба. В нужную минуту подбодрить хотя бы простым пожатием руки.

Так выглядело в жизни, то, что газеты и ораторы выражают сухими, как осенние листья, словами «формы работы». Гудел, не умолкая, в этом мрачном застенке колокол совести.

— Листовку бы насчет «петушка», — не то советуясь, не то поручая, сказал мне «дядя Сергей». Прощаясь, он незаметно оставил в моей ладони две узенькие полоски чистой бумаги. Кто-то украдкой оторвал их от немецкой газеты и передал нам.

Фашисты боялись листовок. И попадись кто с этими полосками — ждали его допросы, пытки, расстрел…

Бумага жгла ладонь. А в голове звучала детская припевка: «Петушок, петушок, золотой гребешок, масляна головушка, шелкова бородушка»… Детство… Да было ли оно? Воспоминания оборвал выстрел. Кого-то убили, кого-то из нас.

Я написал на полосках: «Петушок» — наш враг. Дайте ему осесть на дно. Наша жизнь нужна Родине!»

Утром на дверях барака белела полоска бумаги. Но это была не моя листовка. И слова не те. И рука не та. Листовки видели на столбах, и в третьем и в шестом бараках там где-то висели и мои полоски, и люди читали их.

Через несколько дней я снова получил задание:

— Выступим еще раз против «петушка». Люди мрут, ухи.

— Сделаю, — ответил я, А сам не верил, что наши листовки помогут.

— Думаешь, дохлую лошадь подковываем? — угадав мои мысли, сказал «дядя Сергей», Капля камень долбит!

Когда листовки появились снова, немцы будто с цепи сорвались. Стали брать людей без разбора. Одних избивали других задабривали: старались нащупать организацию. А она получила сигналы: «Петушок» все прибывает! Действуйте!»

Передавал эти сообщения один наш товарищ — «Художник».

Да, я и забыл, что вы не знаете, о чем, собственно, идет речь. Сейчас объясню.

В концлагере фашисты положили «паек» такой, чтобы жилось недолго и умиралось не сразу. Двести граммов черствого черного хлеба с какими-то примесями. Два раза в день мутная похлебка-баланда. И больше ни крошки. Ни капли.

Мы страшно отощали. Стали шататься зубы, кровоточить десны. Мучили рези в желудке. Люди умирали десятками.

Вскоре мы разобрались, в чем дело. В баланду гитлеровцы засыпали какой-то порошок, по цвету и виду — ни дать ни взять цемент. А была это костная мука для подмешивания в корм курам-несушкам. Привозили ее в лагерь в больших бумажных мешках с яркой фабричной маркой — красным петухом.

С каждой неделей все круче и круче замешивалась баланда этим самым «петушком». Даже здоровый желудок не мог бы справиться с ним. Порошок камнем оседал в кишках. Спасения не было.

16
{"b":"132466","o":1}