Литмир - Электронная Библиотека

Наконец, мы могли бы усыпить свою совесть тем, что за совершение своих религиозных обрядов берут служители всех других вероисповеданий. Но, в таком случае, нам и хотелось бы сказать: «Оставим же мертвых погребсти своя мертвецы!» Если все берут, так и пусть их берут; но нам, имеющим счастье быть православными хотелось бы поддержать честь православия, дабы инославные, видя нашу взаимную любовь пастырей с пасомыми, прославили Отца нашего, Иже есть на небесех.

Если ж нам суждено жить на счёт наших приходов, и нет другого исхода к нашему существованию, то неужели мы не стоим того, чтоб сравнять нас с ксендзами, пасторами, муллами? В русском царстве с избытком обеспечена жизнь римско-католических ксендзов, евангелических пасторов и татарских мулл; православный же русский священник брошен на произвол судьбы, беден, унижен, обеславлен. И ксендз, и пастор, и мулла (их в нашей губернии много) берут с прихожан своих несравненно больше, чем русский священник; но берут без унижения и собственного их достоинства и достоинства их вероисповеданий. Не было примера, чтобы ксендз, пастор и мулла ходили по приходам с мешком и лукошком в руках и выпрашивали себе пропитание; для нас же это дело неизбежное. Русский крестьянин, в большинстве, беден, подаёт нам по-малу, — и мы вынуждены собирать по приходу не один раз; за требы платит 2–3 копейки, — и нужда заставляет нас припрашивать, торговаться. От этого нас, даже печатно, клеймят и жадными, и невеждами. И жадных, и невежд во всех сословиях много, и несравненно больше, чем в нашем ; но общество всегда к людям бедным и зависимым от него относится несравненно строже и, вследствие права сильного, про нас пишут, что мы «и тупы, и глупы, и даже безнравственны».

Но наша песня пропета, а дети наши?... Они обречены быть подёнщиками, пролетариями. В училищах наших сокращены ученические штаты, в высшие же заведения путь закрыт им совсем. Мужик, мещанин, немец-колонист, татарин, жид могут поступить в университет; сын же православного русского священника, если с младенчества не отрёкся от духовного учебного заведения, — семинарии, — не имеет права. Без образования, без состояния, без земли он обречён на вечную гибель. Чтобы вполне понять это, нужно быть русским священником и отцом, как я!...

Что же такое, после этого, русский православный священник?!

Продолжу мою биографию, и она будет ответом.

XVII.

Давая мне место, по окончании курса, в селе Е. преосвященный сказал мне: «Я даю тебе место в Е., но я не забуду тебя». Действительно, чрез девять месяцев я был переведён в Мариинскую колонию питомцев Московского Воспитательного дома. Здесь все крестьяне имели казённые дома, имелось своё особое управление, и порядки, во многом, были аракчеевские. Косят, например, крестьяне всякий себе сена, но стога должны ставить в одну линию. По окончании покосов, дают знать управляющему, тот приезжает и видит, что несколько стогов выдались на аршин, или около этого, из линии. Сейчас хозяину порку, а стога велит переставить на своё место, — в линию. После осмотра и порки, хозяева могли возить сено на свои гумна. Но на гумнах линии соблюдались ещё строже. Точно также, в одну линию, на всех гумнах, должны быть поставлены все копны и клади хлеба. Ток (расчищенное место, где молотят хлеб) должен быть одной меры в одинаковом расстоянии от хлеба и в одной и той же стороне от него. Если, хотя на аршин не так, — лупка. Поэтому вы с конца деревни могли определить сколько имеется у крестьян ржи, сколько пшеницы, проса и пр., потому что каждому сорту хлеба была своя линия и в каждой клади известное число снопов. Непременно раз в неделю приходил к хозяйке дома брант-мейстер-солдат, и палкою шнырял в дымовой трубе. Если, хоть чуточку, сыпалась сажа, то часто эту палку он ломал о хозяйку дома.

При въезде моём в новый приход, меня обрадовала хорошая, правильная постройка крестьянских домов, хорошие дома чиновников и управляющего и, в особенности, прекрасная и огромная церковь. Но, вместе с тем, я увидел на площади, около церкви, человек 10 мужиков с тачками, лопатами и мётлами в руках и с огромными, толстыми деревянными колодками на ногах и железными ошейниками, «рогатками». «Рогатка», как звали этот ошейник, была большое, толстое, железное кольцо, с шалнером в середине и с висящим замком напереди, обтянутое толстым сукном. От кольца шли во все стороны восемь зубьев в полвершка толщины и в четверть длины. Рабочие, — это были провинившиеся крестьяне, мои настоящие прихожане, пред управляющим. После я узнал, что в таком положении некоторые бывали дня по два и по три, а некоторые и по нескольку недель. С «рогаткой» на шее спать, обыкновенным порядком, не было возможности, поэтому наказуемые, ложась спать, прилаживали себе под голову или ведро, или толстое полено. Более провинившихся сажали в «тру́бной», — пожарном сарае, — верхом на ступицу колеса пожарной телеги, ноги под ступицей сковывались, а шея с «рогаткой» привязывалась к ободу колеса. В таком положении виновные просиживали по нескольку суток. Несчастный должен был так сидеть и день и ночь, в таком положении он должен был есть и в таком же спать. Его отковывали только по неотложной нужде. Сидит — сидит иной несчастный, да вдруг, иногда, и хлопнется, — и повиснет на своей рогатке. Сторож бывал тут неотлучно. Сейчас отвяжет, спрыснет, обольёт холодной водой, даст отдохнуть, — и опять на колесо. Так наказывались «товарищи» хозяев и «малолетки», — мальчики лет от 10, преимущественно за непослушание и грубость своим пьяницам хозяевам. За воровство, хотя бы курицы, управляющие, особенно Хрущёв, наказывали так: он велит собрать в селе, поголовно, весь народ и при всех задаст 100 розг самых горячих. Из села он повезёт виновного в ближайшую деревню и там, тоже при всем народе, задаст 100. Из этой поедет в другую, третью, четвёртую. А так как питомское поселение состоит из села и четырёх деревень, то каждый вор получал 500 розг самых беспощадных. После этого виновному надевали «рогатку» и отпускали домой. Там он носил её столько недель, сколько назначал управляющий. Сёк всегда один, некто солдат Григорьев, брант-мейстер с. Николаевского. А так как «товарищей» и «малолетков» секли беспрестанно, и секли жестоко, то у Григорьева развилась страсть сечь до безумия. Сёк он всегда из всех сил. Но когда ему долго не приводилось никого сечь, то он бесился, бросал свою шапку вверх и на лету подхватывал её розгою. Сынишку своего, мальчишку лет 15-ти, за каждую малость он сёк чуть не до смерти. Григорьев из Москвы был взят питомцами в Смоленскую губернию; оттуда вместе с ними переведён в Саратовскую и при мне жил ещё лет 10. Обязанностью его было, во всё это долгое время, смотреть за пожарными инструментами, чистотою питомских домов и сечь.

Приход мой я описывал. Это мои статьи, под заглавием: «Питомцы Московского Воспитательного Дома», помещённые в «Русской Старине» изд. 1879 г. Но для более полного описания его я не имел тогда свободного времени, и потому опущено тогда мною очень многое. Описывать же его теперь, — нейдёт к моей программе, и я, пользуясь случаем, вношу только несколько строк, как первое впечатление при въезде в новый приход.

В новом приходе я имел поместительный для себя казённый дом, с казённым отоплением и водою. Здесь было несколько чиновников, доктор, фельдшер, аптека, порядочная казённая библиотека, сельскохозяйственное учебное заведение, — ферма, приходская школа, хороший хор певчих. Прихожане-питомцы были народ состоятельный и в высшей степени простой и добрый, хотя и любили всегда выпить. Обучение в школе было обязательное, точно также были обязательно и говенье в великий пост. Я занял должность законоучителя в учебной ферме и должность учителя и законоучителя в приходской школе. Здесь я ожил: у меня были и общество, и книги, и дело, и покойная квартира. Я считал своё место лучше всех мест губернского нашего города. Оно действительно таким и было.

Первою же весною к нам приехал преосвященный Афанасий (Дроздов) и остановился в доме управляющего Ремлингена. Ремлинген был истый остзейский немец, — высокий, дебелый и гордый господин. В это время к нему, как нарочито, наехало много гостей-немцев. Преосвященный приехал в сопровождении ректора семинарии, архимандрита Спиридона и градского благочинного, протоиерея Гавриила Чернышевского. К нам же вызвано было духовенство села Идолги и Сленцевки. Мы представились преосвященному. Преосвященный сидел в гостиной на диване, в стороне сидели архимандрит и протоиерей, вдоль же всех стен — немцы. Мы вошли, поклонились в ноги, приняли благословение, опять поклонились и встали к двери. Преосвященный, по одиночке, стал всех экзаменовать. Он спрашивал, большей частью, по катехизису о таинствах и заставлял петь по октоиху. Изо всех он не спросил опять только меня. Дураков наполучали все от щедрот владыки, — без числа. Слово «дурак» у него было, как поговорка, его нельзя было считать и бранью; оно говорилось у него так себе, мимолётно, незаметно и для него самого. Каждый экзаменуемый подходил к столу, кланялся в ноги, отвечал, опять кланялся и отходил в сторону. Над ректором Спиридоном он прямо издевался. Он отдал ему проверить наши церковные приходо-расходные книги. Спиридон же их с роду и не видывал. Спросивши человека два-три из нас, преосвященный обращается к ректору: «Ну, что, верно?» Тот замялся. Преосвященный захохотал: «А понимаешь ты сам-то, в чём может быть неверность?» Тот покраснел, — и ни слова. Преосвященный спросил ещё человека два, потом: «Ректор! Спроси его о чём-нибудь», указывая на дьякона. Спиридон опять замялся. — «Скажи мне о благодати!» Преосвященный: «Ха, ха, ха! О благодати! А ты спроси, знает ли он 10 заповедей!»

29
{"b":"131889","o":1}