– Воик! Старый кречет, Будило! Возьмите ум в руки, хватайтесь за голову и уходите, – усовещевал староста, но его никто не слушал.
– Раньше не то было… раньше мы сами себе хозяева были… а ныне – боярин! В стольном Киеве живет, меды глушит…
– Это Блуд на нас голод наслал, а на скот болезни! Чтоб мы продавали детей в чужие земли, а сами холопами становились. Лиходей!
– Бежать нужно от них… – сказал Доброгаст стоявшему рядом мужчине, сухому, как лучина, с худым, угловатым лицом.
– Некуда нам бежать, – возразил тот, – все наше, куда исстарь соха с косой ходили. Не в степь же к печенегам.
– Оружия! Оружия!
– Гоните их, бейте! – не выдержал боярин.
Холопы бросились на толпу, подняв крученые плети, но в нерешительности остановились – их было слишком мало против этой гневной, глухо гудящей толпы.
– В шею гоните псовое отродье! – бесился Блуд и стучал кулаком по резным перилам. – На колени, разбойники! Снять шапки!
Доброгаст вдруг, сам того не ожидая, сорвал с головы шапку и швырнул ее в лицо боярину.
Блуд отшатнулся, как от камня. В толпе послышался смех, но сейчас же оборвался. Все подались к крыльцу в единое порыве и уже поднялись над головами сжатые кулаки, но остановились, словно бы мертвые тела преградили им путь. Тогда стали снимать шапки и бросать их в боярина. Доброгаст видел: обнажались седые, русые, лысые головы и летели шапки – выцветшие на солнце, прожженные у костров, замасленные, затекшие под дождями. Они били по лицу боярина, как глухие пощечины. Казалось, безумие овладело всеми. Кто-то рыдал навзрыд, кто-то хрипло смеялся.
Блуд отмахивался, но не уходил с крыльца. Осклабленные в кривых усмешках рты, взбитые бороды, прищуренные горячие глаза, сжатые кулаки – вот что было перед ним, и всему этому страшно было показать спину.
Рядом с Доброгастом появился вдруг Шуба. Он схватил внука за руку, увлек в сторону. Снял с себя шапчонку, прикрыл ею русые волосы внука.
– Беда, Доброгаст… беги! Хоронись!
– Пусти, дед… общее дело! Вместе нам!
– Да, да, вместе нам! – поддержал Глеб.
– Не пущу… беги, тебе говорят! – стоял на своем Шуба.
Староста открыл дверь в сени и хотел втолкнуть в нее боярина, но тот не устоял, упал, задрав короткие ноги.
– Обороняйтесь, люди! – прозвенел голос седого смерда.
Из глубины двора показались на конях вооруженные копьями холопы. Над толпой просвистели первые стрелы.
Коромыслом изогнув конный строй, холопы старались прижать толпу к хоромам. Похватав обуглившееся в пожаре дреколье, смерды готовились защищаться.
– Не уступайте, люди… – снова выкрикнул седой смерд, но не кончил – стрела впилась ему в горло. Ухватившись за нее обеими руками, так и не закрыв рта, смерд бросился бежать, шлепая стоптанными лаптями, будто движение могло продлить ему жизнь. Он бежал, не разбирая дороги, прямо на копья.
– Тату! Тату! Куда ты? Возвернись! – заревел мальчишка лет десяти и побежал за ним, выставив вперед руки.
– Бей смердящих! Бей! – властно пронесся возглас холопов.
Вспугнутые весенние птицы шумящими стаями поднялись над Гнилыми водами. Носились из стороны в сторону, кружили, смотрели на землю. А по ней текли кровавые ручейки.
3ACEKA НА ДЕСНЕ
Спустя несколько дней, когда улеглась смута, к кузнице прискакал староста с двумя холопами.
– Где возмутитель? Куда спрятал внука? – натужно закричал староста и ткнул носком сапога в лицо старика.
Холопы спрыгнули наземь, подняли Шубу, из носа его тонкой струйкой текла кровь, застывала в реденькой бороде.
– Отвечай!
– Он там, – кивнул головой Шуба в сторону степи – его увели печенеги… заарканили и увели.
– Лжешь, старый пес! Куда упрятал разбойника? Он – разбойник, он – тать, знаешь ли ты это?.. Он поднял руку на господина, подлый холоп, раб!.. Куда девал его, отвечай!
– Увели его совсем, – твердо отвечал Шуба.
Пока староста ругался, брызгал слюной, холопы шарили по кустам у болота. Низко над вербами полетел вспугнутый аист, шелестя травою, опустился где-то рядом.
– Нет нигде его! Все обыскали… вот только доска резная, – робко доложил один из холопов.
– Бросьте ее к лешему! Или нет, на плечи ее старикашке! Пусть несет! – бесился староста.
– Подохнет он, – заметил холоп.
– Молчать! Пусть подохнет, старый колдун… И кузнец, и резчик по дереву, и траву-мураву собирает, на зуб пробует… Не может столько знать человек, он – колдун!.. Неси, старый!
– Понесу, понесу, – заторопился тот, выбирая ногами место поустойчивее.
– Ах, утек, гнусный возмутитель. Это он первый шапку бросил! Поймаю – не пощажу! Всех из шкур вытряхну! Раздавлю, как клюкву! Свинцом залью, косточки обглодаю! Уморю! Грязные псы!
Староста повернул мечущегося коня и ускакал.
– Ну же, старик, шевелись, – проворчал холоп, – слышишь?
– Слышу! Спасибо вам, люди…
– За что же? – нахмурился тот.
– За то, что в труде помереть даете.
Согнувшись в три погибели, шатаясь, походя издали на раненую птицу с распахнутыми крыльями, старый умелец потащился к селению.
Доброгаст ничего об этом не знал. Он был уже далеко на пути к Киеву.
По степи пышно поднялась молодая, хрустящая под ногами зелень, ярко расцветилась горячими цветочными садками – водила хоровод весна, бросала на землю пестрые платки.
Поросшая желтыми мальвами дорога бесконечно вилась вокруг частых холмов. Навстречу катились зеленые травяные волны, всплескивалась синяя живокость и одинокий мак, наплывали поляны отцветающей сон-травы. Распластав огромные крылья, ленивый в движениях, парил орел, перепела ныряли в зеленя, пробиралась боязливая дрофа. Там, где земля дружилась с небом, сверкающими, обманчивыми озерами растекалось дрожащее марево. Легкими золотистыми облачками летела оттуда пахучая цветочная пыль. Зычный клекот пернатого хищника, время от времени раздававшийся в воздухе, да извечный шум травы не нарушали дремотной тишины. Если налетал ветер покрепче – взвивались голосистые жаворонки, цветущий качим пробовал сорваться с корня. Не было конца буйнотравью! Изредка попадался заросший чертополохом каменный болван, облепленный какими-то красно-черными козявками, вылезшими на солнце, или изношенный лапоть неведомого путника, нашедший приют под васильками. Все сонно, и дико, и пусто…
Доброгаст был один в степи; казалось, чего вольнее? Чего желать еще? Простору-то сколько! Солнца и света. Кругом живут, ликуют маленькие народцы птиц, зверушек и насекомых! Но нет, тоскою сжималось сердце, не такой воли хотел он, не этой звенящей тишины желал. «Воля – среди людей», – думал. Уже солнце склонилось к западу, уже чаще стали попадаться отдельные деревья в кустах белой таволги, когда что-то качнулось в глазах, отделилось от перелеска… Что бы это могло быть? Доброгаст напряг зрение – нет ничего… померещилось. Опустил голову. Ноги, будто чужие, шлепают пылящими лаптями, оставляют едва заметный след. Какой-то свист… суслик, наверное, или сурок. Поднял голову, огляделся и бросился в кусты, припал к земле. В полуверсте от него маячил конный отряд.
С бьющимся сердцем прислушивался Доброгаст… Тихо. Только из степи неслась докучная музыка насекомых да сумеречными стаями летали стрекозы. Топот все ближе… осторожно приподнялся: кто бы это мог быть?
В голове отряда вышагивал буланый породистый конь, вышагивал осторожно, мягко; на нем сидел высокий безбородый витязь, закутанный в белое корзно.[3] Следом ехали два грузных всадника в дорогих доспехах, очень похожие друг на друга, рыжебородые, свирепые. За ними покачивалась в седлах дружина, поднявшая к небу копья, – человек сто. Ехали молча, глухо стучали копыта лошадей да позвякивали шлемы у седел. Через несколько минут приблизились настолько, что можно было разглядеть лицо каждого. Продолговатую, обрамленную гладко причесанными пепельными волосами голову витязя стягивал стальной обруч из двух скрепленных полос, серые глаза глядели бесстрастно, загар на лице лежал неровными ожоговыми пятнами. Пыльные усы тонким полумесяцем загибались к углам рта. У одного из рыжебородых лоб пересекала синяя вздувшаяся вена, у другого – от брови до уха через все лицо пролегал широкий синеватый шрам.