– Шевелитесь, дети! Живее! – покрикивал сотский с берега.
Доброгаст ничего не видел, кроме острых камней под ногами. Руки его крепко вцепились в тинистое днище, замлели, волосы прилипли к смоле.
Падая с высоты двух саженей в ненасытном желании проглотить людей, река ревела, взмыленная, разбегалась несколькими потоками.
И снова разрывалось сердце от жары и чрезмерных усилий. И снова Доброгаст чувствовал себя рабом, униженным, задавленным непомерной тяжестью, взваленной на плечи, ослепленным жгучими лучами солнца. Но тогда в степи он был одинок, а теперь…
– Крепись, – шепнул Идар – его новый товарищ (татуированные руки и грудь напряжены), – тут уже недалече… я знаю.
В глазах его было что-то невозмутимо спокойное, в них светил ум, все знающий, все понимающий, а в словах ясно звучала усмешка, и она больше, чем что-либо другое, ободряла Доброгаста.
Ладью наконец спустили на воду и поплыли дальше. Оставались порог Напрези и Крарийская переправа. Их надо было пройти до наступления темноты. Однако прискакавший берегом гонец сообщил, что караван застрял на Шумном пороге и только ночью подойдет к Неясыти. Святослав приказал остановиться.
Воины сошли на берег. Доброгаст остался, ломило позвоночник и болела голова, но заснуть не мог – сказывалось переутомление. Когда он дотрагивался рукою до тела, по нему, казалось, проскакивала искра, кровь гудела в висках.
Собирался кметский ужин: холодное мясо, вяленая рыба; князь ломал в руках круглые хлебины – запускать нож в хлеб не полагалось. Забулькало вино в круговую дутую братину.
На берегу высекали огонь, и небо высекало искры-звезды. Безжизненно повисли на вербе зеленые плети в дрожащей паутине лунных бликов.
Слева от князя сел Волдута – высокий, жизнерадостный человек, которого курчавые волосы делали похожим на юношу, потомственный кмет и лучший мореход. Он отличился в морском сражении 941 года, когда греки применили «живой огонь», выбрасываемый из медных труб, установленных на кораблях. Ладья Волдуты потопила одно такое огненосное судно и сумела благополучно ускользнуть. Море горело, долго еще потом оно носило к берегам павлиньи глаза – масляные пятна.
Справа от князя сел Белобрад. Он смотрел на Святослава любовным, отеческим взглядом.
Дальше по кругу уселись Воик, совсем мальчик, добившийся высокого положения одною своею способностью видеть созвездие Большого ковша задолго до темноты; великаны-витязи Ратмир и Икмор, будто высеченные из камня идолы с поджатыми ногами. Рядом с ними потряхивал волосами князь Синко, одетый, как всегда, щеголевато, с неизменною вещею птицей на груди. Пришел Иван Тиверский, крещенный в Константинополе, носивший, однако, вместе с нательным крестом нитку различных амулетов, начиная от халцедоновой пуговицы, вымытой дождем из кургана, и кончая косточкой вороньего крыла. Вятичские князья глядели угрюмо, ели много и шумно рыгали. Еще два года назад они безраздельно властвовали в своем лесистом крае, где на обрывах Оки столько усохших сосен и ободранных на лыко берез, где прибрежный песок никогда не прогревается и зори встают реденькие, дальние. До тех пор, пока не появилось на Оке войско Святослава, братья единовластно собирали дань, рядили суды над своим бедным промысловым людом, ходили на медведей с рогатинами. Потом пришлось признать киевского князя великим князем всей Русской земли.
В темноте сверкал неугасимыми очами Моргун, служивший некогда в войске византийского императора. При осаде Хандокса на Крите Моргуна взяли пираты. Ему отрезали уши… Моргун бежал, был на пути схвачен, продан в рабство персам, снова бежал. В шаткой долбленке переплыл Хвалисское море,[19] пристал к арабам, идущим в Итиль, погонщиком верблюдов. И жил там до тех пор, пока войско Святослава не осадило город. Говорили, Моргун открыл Святославу городские ворота.
Пришел корявый, с волчьей шкурой на плечах и заткнутыми за нее пучками багульника от блох Сухман. Он сел поодаль на свою дубину и, не обращая ни на кого внимания, стал есть мясо.
Луна взошла высоко, потревожила покой степи. Где-то куст зашевелился, где-то замерцал пахнущий вином чертополох, гулькнула у яра под вербой волна, повалила редкий камыш. С берега потянуло душным запахом – камни отдавали тепло. Огненные чубы факелов метались над турьей головой, обжигали серебряные рога.
– По чьей вине застряли на Шумном? – спросил Святослав.
– Кормчий из новых промахнулся, – отвечал Волдута, – так и не успели сдвинуться, песком завалило… теченьице ого-го!
– Повесить кормчего! – возмутился Икмор. – Вели, князь, повесить сукиного сына.
– Да, да, – поддержали многие, – повесить, чтобы другие глядели в оба! Ведь мы должны обогнать молву.
Святослав, угнув голову в деревянную тарелку, молчал.
Волдута равнодушно отер рукавом засаленный рот:
– Прикажешь, княже, казнить?
Все из почтения умолкли. Яснее проступило грозное рычание Напрези-порога. Только Сухман продолжал дробить кости тяжелыми челюстями.
Князь поднял голову, обвел глазами собравшихся:
– А кто казнит Шумный? Сколько лет борется Днепр с порогами, и волною бьет, и льдинами давит, а не может победить…
Святослав задумался, водяные отсветы поплыли по лицу, и оно от этого как бы смягчилось, утратило всегдашнюю суровость.
– Ладно, отыщем дорожку прямоезжую – знай торгуй! Русь уже не дитя! Нам до зарезу нужны большие пути в Мизии, без них нет могущественного Киева, без них нам не одолеть хитрых ромеев, нам их не одолеть без болгар… «Разделяй и властвуй!» – говорят греки…
Святослав подвинул бронзовую братину, наполнил ее до краев, поднял на широко раскрытой пятерне.
– Вот они и разделяют. Болгары и руссы, дескать, ослабнут в войне и умрут, как бойцы, воткнув друг в друга мечи… Нам нужно сплотиться с мизянами… Дуб не всегда одним стволом растет, но корни у нас одни, а каждая ветвь – племя наше. Велика будет Русь: Новгород – левое плечо, Переяславец – правое, Киев – сердце! Вот это народ! Вот это храбр стоит лицом к Царьгороду! Все одолеет этот храбр! Пройдет через все пороги и войны!
Святослав отхлебнул из братины и передал ее Белобраду, а тот дальше по кругу.
Первым нарушил молчание Волдута.
– Не лишне, княже, помыслить о болотах в устье Дуная. Есть сведения, что Фока отказался от войны, ибо погряз в них со стенобитными орудиями и тяжелыми повозками. Продвижение его не превышало десяти поприщ[20] от восхода до заката.
– У Петра Кроткого до сорока тысяч воинов, немногим больше нашего, – вставил Белобрад, – войско хорошо обучено и все из болгар, без наемников.
– Мы загоним его в болота, – бросил Моргун.
– На что надеешься, Моргун? – одернул Синко. – Твои уши не удержат тебя в трясине…
Святослав ухмыльнулся.
– Верно, не хвались, идучи на рать! Болгары крепки… Они не раз ходили к Царьграду. Хотя бы Симеон, отец Петра. Греки оторвали его от родины, упрятали в монастырь, лишили престола. Пришло время, Симеон сбросил рясу, бежал и потом воевал многие греческие города. При осаде Царя-города его отравили изменники, продавшиеся ромеям… В турьем роге с вином нашли ядовитую змею.
– Олег тоже умер от змеи, – вздохнул Иван Тиверский, – вещий был, а смерти своей не предугадал. Под багряными парусами возвращался с победы, щит пригвоздил к воротам Царьграда, а умер от змеи. На все воля Божья!
Витязь тайком, чтобы не заметил князь, перекрестился.
– Что ж, Иване, – оказал Святослав, принимаясь за еду, – храбрейшие гибнут не от меча. Калокир мне рассказал, что и Никифора Фоку ждет та же участь. Супруга кесаря Феофана – та же змея. Отец ее торговец вином, сама она недавно гремела по столам деревянными кружками и подкрашивала брови нагаром глиняной плошки. Она отравила Романа Второго, его отца, отравит и Никифора…
Глаза Доброгаста слипались. Только что это? Звезда в небе то погаснет, то снова зажжется… Открыл пошире глаза. «Нет, не мерещится. Что же со звездой?.. Да ведь это ветерок дует, качает ветку вербы». И Доброгаст уснул.