– Турма сидым… – очнулся Саныч. – Мозги по стенке нельзя…
Дядя Вася вздрагивает, ежится, понимая, что пришло время ждать невесёлого для себя ответа – что отпишет положенец. Вряд ли, что хорошее.
Саныч всё же на нервах, на фоксе, не может писать своей Оленьке, пока рядом такой типок, вскакивает: – Сало есть у кого? Ой, есть хочу! Эй, арестованные! Или вы арестанты? Сало, спрашиваю, есть?!
Сова лезет на решку, достает из чьего-то пакета кусочек, обернутый в газету: – Вот.
– О, Сова, человек! Сало, сало – где же сало? Это у Твардовского? Помню ещё!
Хата начинает жить, не обращая никакого внимания на "дядю Васю". Через час приходит ответ. Издалека уже слышно, как ответ переправляют от хаты к хате: в вечерней тишине чётко раздаются гулкие удары в парапет дорожников, которые друг друга предупреждают таким образом – строгий, всё отложить, очень срочно!.. И вот в одной хате: раз-два-три! – в невидимый гулкий барабан. Через минуту – снова стуки, уже другим цинком: "Спартак – чемпион!" – контроль не морозят, гонят без задержек – что-то важное, возможно, чья-то судьба…
Наконец, ответ у нас, у Амбы в руках. Он не спеша разворачивает, молча читает – так же отдает Санычу, другим, читайте сами…
– Ну что, дядя Вася, не хотел сам рассказать… – холодно говорит Саныч
– Да я что!.. Это было давно… Я всё объясню…
– Поздно уже. На пятак!…
– Я же русский!
– Какой ты русский? Ты гондон – русских сажал и по могилам распределял!...
– На пятак! – требует Саныч. – Воркута, Сява, Репкин! Читайте вслух кто-нибудь. Ну что, дядя Вася, плохо ты жил… Нехорошо ты жил…
От первой же неожиданной затрещины "дядя Вася" валится назад, уже привычно к побоям свернувшись в клубок, закрыв голову и подтянув ноги к животу. Удары не очень сильные – шлёпают не кулаками, ладонями и запястьями, скорее, от души, без разбора, для того, чтоб проучить – настоящее-то рукоприкладство запрещено настрого. Да ещё если синяки останутся, то не оберёшься хлопот: объяснительные, медчасть – а это не надо ни хате, ни операм…
– Я всё объясню… Это же давно было, прошло всё! – поднимается дядька, когда от него отходят те, кто участвовал в истории. Он стоит, дергается при приближении каждого, кто идёт по хате мимо него, ожидая пощечины, удара. Но его уже никто не замечает – нужен больно. Только Саныч инструктирует:
– Берёшь рулет, вещи. Утром, по проверке – к своим! Тебя никто не бил – надеюсь, объяснять не надо. Думаю, понял, пёс…
– Понял… Я всё же хочу объяснить…
Амбалик стоит посредине, уже занимаясь молодёжью. – Заедет такой "дядя Вася". А спросить толком – никто и не спросил…А потом – у "дяди Васи" ножки больные… А ну-ка, принесите-ка чаю в постель… Так? Рушан, тебя тоже касается. Ты ведь в первую очередь не прав. Что ты с ходу – а того знаешь? А этого? Зачем? Да кто тут кого знает? Турма живём, забыли! Так ведь можно тоже получить за такого "дядю Васю"…
– Да он сразу не определился. Я же спрашивал, – оправдывается Татарин, ощущая свою оплошность – поспешил, обманулся, правда.
– А он тебя понял?
– Говорил, что не было ничего, всё равно.
– Конечно, людей сажать да закапывать – это для него ничего, всё равно. Внимательней, Татарин, к людям…
– Понял, не дурак, – соглашается Рушан.
И через несколько минут уже играют с Амбой в нарды. Татарин выигрывает, и на каждый удачный ход Амбы радостно восклицает на всю хату:
– Что творят канадцы!
Тюрьма живёт, организм работает, всасывая полезные вещества и изрыгая шлаки, а без этого – организм отравляется, засоряется, болеет всеми болезнями, от поноса до золотухи. "Дядя Вася" всю ночь стоял у кормяка. И с проверкой ринулся с рулетом вперёд, мимо проверяющих, к своим, объясняясь на продоле, что не так:
– Да душно там… Жарко слишком…
И всё по новой – час сурка, день сурка, год… Хата про "шерстяного" уже забыла:
– Вопросы?
– Старшой, в баню когда пойдём?
– Я что, на банщика похож? Где у меня надпись "баня"? Вопросы?
Баня жизни – то жар, то холод, вся дурь когда-нибудь выходит, до последнего лишнего слова, раскладывается всё по полочкам: свои – к своим, чёрные – к чёрным, белые – к белым. Приложится каждый к народу своему, как написано про ад, и про людскую жизнь. Здесь каждый страдает по-своему: для кого-то "золотая" также желанна, как для верующего – рай. Но многие не находят этого рая, вновь окунаясь сюда, где всё привычней, проще, потому что там – определиться и жить сложнее. Там, оказывается, тоже неволя, но такая хитрая, что не сразу это обнаруживаешь – выходишь, а кругом всё не то, и всё не так – и продают, и предают "за положняк"… – бредут мимо как ни в чем не бывало и "Домики", и "дяди Васи" – одна надежда, что в этой кровавой бане, в кровавой каше в стране – осталась здравость, осталось – белое, остались те, кто не будет писать докладные в кармане, продавать и предавать, кто просто добр, ни по какой причине, просто так – потому что осталась широкая русская натура, чистая ни по какой причине, Бога ради…
# # #
Перед глазами другое. Автобусом возвращаемся из Франции. На Елисейских полях уже зацветают каштаны, а в Белоруссии вдоль огромных полей, по перелескам, только-только занимается зелень. Вдали, по полям Белой России ползёт трактор. Здесь уже другой воздух – чистый, бескрайний. Здесь, по этим полям когда-нибудь пройдёт Хозяин – белый Царь…
Конец первой части.
Часть вторая.
Отворите мне темницу,
Дайте мне сиянье дня,
Черноглазую девицу,
Черногривого коня.
М. Ю. Лермонотов "Узник"
# 15. Лучшие друзья девушек…
...Это арестанты. На словах.
Сколько изводится бумаги, ручек, времени, паечных пакетов на упаковку толстых малявок насчет "люблю-куплю", пухлых излияний арестантской любви – это ужас, тихий ужас, один из симптомов тюремной болезни, азартной игры в ничто, без игрового автомата, выигрышем в котором является ответный "сеанс", горячее послание, украшенное то отпечатками поцелуйчиков, то ароматом дезодоранта.
Вечерняя лихорадка начинается после вечерней поверки, когда открывается дорога на губернию, где содержатся и малолетки, и весь женский пол. Горсти мулек "Юлечке", "Оленьке", "Наденьке" – только успевают летать от решки к долине. Дорожники точкуют, ворчат и шутят, иногда ревниво, иногда раздраженно, сетуя на то, что любовь притворная и нет занимает столько сил, суеты. Любовь пышная, с красиво разрисованными розами и сердцами, и любовь первая наивная, восемнадцатилетняя, когда сосед-адресат все это воспринимает внешне легкомысленно, замирая внутренне, комплексуя над неподатливым почерком, потея над десятым черновиком одного и того же письма, консультируясь у старших по любому вопросу, написать ли что ему уже восемнадцать с половиной или не указывать эту "половину", и какой почерк мужественнее, с наклоном или круглый? Как сказать "я молод телом, но в душе уже..." – а что в "душе уже", мертвый холод взрослой обыденности? "Ненужный опыт общения с другими женщинами"? Или байроновское презрение? Как угадать, как отзовется твое слово... Вот фраза "не смотрите, что я молод по возрасту, многое в жизни мне уже пришлось испытать, и я далеко не новичок..." – не вызовет ли такая туманность и легкая дымка загадочности недоверия? – короче, как убить свое время, не убив душу, – как взглянуть в зеркало, и увидеть не бритую голову с порезами и пятнами авитаминозных прыщей, а умный понимающий все взгляд, не возрастные "хотимчики", а "мужественное выражение игнорирующего излишнее благополучие, знающего себе и другим цену, молодого, но опытного, красивого душой, слегка усталого, но не унывающего парня лет двадцати, в кепке и зуб золотой..."