– Говорю, не сидел. Ну что вы за люди!
– Люди, как люди. Штаны дали тебе новые. Ещё есть наколки?
– Наколки? – вспотел дедушка – не дедушка, ровесник после-сталинской России. – Есть парочка. Я вообще-то в химзащите работаю, на лесопромышленном… Нас в Обнинск послали – там, где атомная станция, обеззараживать. Вот там, на вахте, мне накололи…
Молодёжь, почуяв кровь, наскакивает – химзащита – это пожарники – это МЧС, а МЧС – это войска, красные. Синие снаружи, красные внутри. Но дядя Вася от них отбивается: химзащита – это производство. Но не от Саныча, который спокойненько ждёт, пока дядя Вася медленно расстёгивает ворот рубашки, обнажая наколку вокруг шеи: цепочка, и на ней – крестик: – Это в память о дочери…
Саныч, знающе, усмехается: – Ну, дед, а говоришь – не сидел. Мы не этой масти…
Что за масть – интересуется молодняк, и узнает, что крестик на шее – это завхоз.
– Это я в память о дочери. Пока был на вахте, в Обнинске, она умерла. Я даже на похороны не успел, не отпустили. Вот и наколол… Там станция, атомная…
Амбалик, услышав краем о чём речь, отвлёкся от своего романа в письмах, от бесконечных "опасных связей" и тоже вошёл в разговор, на спокойной и настойчивой ноте Саныча:
– Дядя Вася, дуру не гони. Был завхозом? Или в ДПНК прислуживался?
– Да не был я нигде! – затроил явственно дядя Вася.
– Ну разденься, хоть до пояса покажись… – уже по-гестаповски спокойно, с угрозой, по-мюллеровски максимально вежливо предложил Амбалик, ещё не накинувший ни майки, ни рубашки, сверкая мёртвыми головами в фуражках люфвтваффе на левом и правом предплечьях.
Дядя Вася нехотя стягивает свежую рубашку, обнажая на своих плечах – то ли тюльпаны, то ли лилии, или орхидеи – слабый уже от прошедших лет рисунок, похожий на нечеткую китайскую живопись. На дряблом животе – расползшаяся иконка и корявые надписи. Амбалик с Санычем, переглянувшись, смеются:
– Не сидел, говорит… Перстаки, цепочка, лилии, иконы, – тыкая в дядю Васю как в экспонат на музейном подиуме, на живое чучело старого продажного зека, наглядное пособие – как попусту прожить жизнь…
– Ребята, товарищи… Это просто баловство… Это на вахте, на Обнинске, пять лет назад, может, слышали? История громкая!..
Амбалик прищуривается, потом тыкает в свои наколки, в черепа и прочее:
– Вот. Этим пятнадцать лет. Понял, о чём я? И не надо мне говорить про пять лет… – указывая на бледные, расплывшиеся почти до "водяных знаков" тюльпаны. – Этим минимум двадцать, двадцать пять!..
Дядя Вася молчит, натягивая до шеи рубашку, говорит в сторону, отводя взгляд, настаивая на не прокатившей версии:
– Баловство. Плохо получилось… Жжёнка неудачная…
– Ну ладно. Сейчас начнётся: жжёнка, тушь-чушь… Дуру не гони, – Саныч уже разозлился, закипел. – Слышь. Насчет гадского-блядского поясни?
– Да не понимаю я этого!..
– Ну, заявления писал? Кого-нибудь сажал? Подумай… – Саныч с Амбаликом уединяются в проходе между шконарями, переглядываются, им даже не приходится разговаривать по сути. И так всё уже ясно, согласно их междометий. – Да ну на хрен!... Ну, конечно, Обнинск!.. Не знаю, не плавал… Куда мы попали? Ох этот, поселковый контингент, спецлютый режим… Сплошь дятлы продуманные, да, Арчи?
Толстячок Арчи кивает сверху, и заговорщически подмигивает.
– Короче, две минуты тебе, дед! Определись! Гонит, определенно, а что гонит? Не то пальто!..
Дядя Вася опять присел на краешек трамвайки, озираясь, чуть не во второй раз собираясь менять штаны. – Что-то не то? А что?
– Ну как, заявления писал? Люди из-за тебя страдали? Сидели? Сейчас ведь пойдет о тебе курсовая по всему централу, что заехал "дядя Вася" – и если что за тобой есть – нам отпишут – всё выяснится, – поясняет уже Репа, как младенцу, очевидные вещи.
– Да было, один раз, так это давно уже… – дядя Вася поясняет восемнадцатилетнему Репе, как о какой-то мелочи, которая ему, пацану, и знать-то не обязательно – всё прошло и быльем проросло. – Давно, сейчас сочту, тринадцать лет назад…
– Ну, и дальше? – выходят Амба с Санычем.
– А что дальше? – оборачивается дед.
– Что было-то?
– Да, подхожу к лодке своей моторной. А денег нет…
– Что за деньги? В лодке? Кто украл-то?
– Кто-кто! Юрка "Точило", кто… Деньги там у меня были, да ящик водки на продажу…
– Ах, водки…
– Да, водки! Время-то тяжелое было. Перестройка. Водка, деньги за водку. Наценку-то я маленькую давал – все знали. Зачем воровать-то!..
– А сколько "Точиле" дали?
– Да немного… Два года всего.
– Всего? – нервно хохочет Амбалик. Саныч, совсем озлившись на современника, будучи вовсе не кровожадным. – И что? Дорого два года-то оценил?
– А что он… зачем воровать… Деньги за водку, да ещё и ящик…
– Барыга. Ты барыга. Ты понимаешь это? Нет? Водкой торговал, долго?
– Да один раз всего. Вот пару ящиков раскидал по деревням, да этот не успел. Время тяжёлое было… Надо было жить…
– Барыга ты. Понимаешь ли ты это? Торговец смертью… – Саныч уже диагноз поставил: – И человека через жадность свою блядскую посадил! На два года.
– Да что там! Это же давно было. Он же давно отсидел, вышел. А продал-то я пару ящиков всего… Воровать вот зачем?
– Пару ящиков?
– Да парочку-парочку! Немного совсем! – огрызается "дядька"
– Водка, паленка, "рояль"… А дальше что – "Троя", "Снежинка", "Лимон", "Максимка"? Героин, кокаин, план, – раздается со шконки
– Ну "Троей"-то совсем немного, пару раз только, в своём районе…
– Так у тебя район, оказывается, свой был?
– Ну так, вокруг дома…
– А помнишь, кто это замёрз у вас там зимой? От "Трои"? – опять раздается голос со шконки, занавешенной ширмой. Дядька нервно дёргается в ту сторону, потом на Саныча, в ту сторону, опять на Саныча, который в упор его разглядывает. А вдруг там, на шконке, сосед его – ведь не видно…
– А эта-то… Да она сама замёрзла… Да она и "Трою"-то не допила, так, глотнула неразбавленной…
Был или нет этот случай – не знаешь, вопрос задан наугад, но в точку – история типичная: сколько их помёрзло? Помёрло, отравилось, отошло в вечность по этой страшной дороге хим.нападения, а никакой не хим.защиты.
– А тот, которого машиной сбили? И шофёр, и парень тот – оба тоже под "Троей" были…
– А эти-то… Дак ведь они не у меня брали, они в том конце… Не у меня они брали, – уверенно, по-свидетельски, врал дядька. – Нет, эти не мои…
– А те, что у тебя?
– У меня никто не помирал. Никто.
– Сколько всего померло мужиков-то? Двадцать, тридцать, шестьдесят?
– Да кто их знает. Время тяжелое… Мрут…
Саныч, уперев руки в боки, смотрит сверху вниз на дядьку, который старается не глядеть в глаза, блуждает по хате, ищет за что зацепиться. – Слышь ты, хрен старый. Ты – барыга и терпила. Да ещё, сдается мне, ДПНК и завхоз…Так и отпишем?
– Пишите что хотите. Давно это было. Я объясню.
– Объяснять не надо. Репа, давай сюда, – подает голос Амбалик, уже потерявший интерес. – Репа! Давай с коряком и ручкой, ко мне. Пиши строгий…
Отписывается малява на положенца, на Костю, которая идёт "строгим контролем" – особо аккуратно. Амба заваливается спать – ему ещё всю ночь общаться с "губернией", с Оленькой: дорога на них только ночью, только после проверки и до утра. А Саныч нервничает, курит, заедает нервы шоколадными конфетами, которые Сова хранит только для него, для "папы Саныча". Для "папы Амбалика" у него – ручки и ластики, и дезодоранты.
– Слышь, Саныч. У нас в деревне одна такая торговала тоже "Троей". Отправила на тот свет пятьдесят четыре мужика. Как подходит пенсия – она уже на почте, с тетрадкой. Пенсеры только пенсию получат – она тут как тут: вот! Записано в долг! И забирает всё до последнего. Приходят бухенькие к ней, ночью, берут по фунфурику… А кто его знает – сколько она записывает? Тоже – тяжелое время жить-то надо, та же песня… Однажды приехали к ней на день рождения шестеро или семеро, в масках. Всю семью на пол, а её – к стенке. Она просит – возьмите всё – деньги, что угодно… Всё есть, ничего не надо, только отпустите… Ничего не взяли, только мозги по стенке размазали, и уехали… Вроде, так и не нашли, кто сделал. А её ни одна собака не пошла хоронить, не то что люди. Самое уродское – семья-то её ест, пьет, живет там. А кровь, мозги – даже не стёрли. Едят, спокойно…