Литмир - Электронная Библиотека

Потом машина опять качнулась и опрокинулась в ручей. Как будто черепаха обрела почву под ногами и суетливо юркнула к ближайшему источнику воды.

Эта случайность — машина упала в ручей — спасла мне жизнь: вода затушила пламя и охладила мою обгоревшую кожу.

«Катастрофы подстерегают зазевавшихся путников и сокрушают подчас жестоко — совсем как любовь».

Понятия не имею, хорошо ли начинать с аварии; я ведь никогда раньше не писал книг. Честно говоря, я начал так, как начал, желая заинтересовать и увлечь вас своим рассказом. Вы все еще читаете — значит, сработало.

Как выясняется, самое сложное в литературном труде — отнюдь не процесс выстраивания предложений. Сложно решить, что именно вписать и куда, а что оставить. Я постоянно предугадываю сам себя. Я выбрал аварию, хотя с тем же успехом мог начать с любого дня из тридцати пяти лет моей жизни, предшествующих этой катастрофе.

Почему бы не начать так: «Я родился в 19.. году в городе…»?

С другой стороны, зачем же привязывать начало к течению собственной жизни?

Возможно, в первой главе моей книги следовало рассказать о Нюрнберге начала тринадцатого века, а точнее, о женщине, исключительно злосчастно названной Адельхайт Роттер. Возможно, все было предрешено в тот день, когда Роттер отказалась от жизни, по ее собственному разумению, греховной, и ушла в общину бегинок, став одной из тех, кто хоть и не имел официально церковного статуса, но жил, вдохновляясь принципами бедности и милосердия, в подражание Христу. Со временем Роттер увлекла за собой легион последователей и в 1240 году отправилась на молочную ферму в местечке Энгельшальксдорф возле Швинаха, где покровитель по имени Ульрик II фон Кенигштейн и позволил им всем обретаться в обмен на работы по хозяйству. В 1243 году они возвели здание, а годом позже учредили монастырь и выбрали свою первую настоятельницу.

Ульрик умер, не оставив наследника, и все свое имение завещал он бегинкам — при условии, что в монастыре станут хоронить всех его родственников и молиться, во веки вечные, за семейство Кенигштейн. Выказывая здравый смысл, повелел он переименовать Швинах — «Свинский угол», в Энгельталь — «Долину ангелов». Впрочем, на мою-то жизнь сильнее всего суждено было повлиять заключительному условию Ульрика: он наказал монастырю устроить в стенах своих скрипторий, зал для переписывания рукописей.

Открываю глаза; бьют спирали красно-голубого света. Блицкриг голосов, криков. Кусок металла пронзает кузов машины, вскрывает корпус. Униформа. Боже, я в аду, и все здесь носят форму!

Кто-то вскрикивает. Кто-то успокаивает меня:

— Мы вас вытащим. Не волнуйтесь. — У него значок. — Все будет хорошо, — обещает спасатель сквозь усы. — Как вас зовут?

Не помню. Другой спасатель на кого-то орет. Отшатывается при виде меня.

Им так полагается? Темнота.

Открываю глаза. Я пристегнут ремнями к доске. Голос:

— Три, два, один, взяли!

Небо несется ко мне, потом прочь.

— Внутрь! — командует голос.

С металлическим щелчком носилки встают на место. Гроб. А крышка где? «Слишком стерильно для ада, но разве может быть в раю железная серая крыша?» Темнота.

Открываю глаза. Снова невесомость. Харон одет в голубую клеенчатую хламиду. Сирена «скорой помощи» плывет над бетонным Ахероном. Капельницы… все мое тело утыкано капельницами. Я укрыт гелевым одеялом. Мокро, мокро. Темнота.

Открываю глаза. Глухо стучат колеса — словно магазинная тележка катит по бетону. Кто-то говорит сердито: «Едем!» Небо насмехается надо мной, улетает прочь, сменяется белой штукатуркой потолка. Разъезжаются в стороны двойные двери.

— Скорее!

Темнота.

Открываю глаза. Зияет змеиная пасть, смеется мне в лицо, грозит: «Я иду…»

Змея пытается поглотить мою голову. Нет, это не змея — это кислородная маска… и ты не сможешь ничего поделать. Я падаю назад, обратно в газовую темноту.

Открываю глаза. Руки горят, ноги горят, повсюду огонь, однако сам я в эпицентре снежной бури. Немецкий лес, и где-то рядом река. Женщина с арбалетом на холме. Грудь болит как от удара. Слышу шипящий свист, а сердце останавливается. Пытаюсь что-то сказать, но лишь хрипло каркаю. Медсестра говорит, чтобы я отдыхал и тогда все будет хорошо, все будет хорошо.

Темнота.

Голос плывет надо мной.

— Спите. Просто поспите.

* * *

После аварии я раздулся, точно жареная сосиска; кожа полопалась, не в силах вместить пухнущее мясо. Жадные скальпели докторов ускорили процесс посредством нескольких точных надрезов. Процедура называется «иссечение ожоговых струпьев» и освобождает место для воспаленных тканей. Как будто восстает твое собственное, тайное, внутреннее существо, которому наконец-то позволили прорваться на поверхность. Взрезая меня, врачи надеялись, что я начну поправляться, но, по сути, они лишь высвободили чудовище — существо из вздувшейся плоти, залитой живыми соками.

На месте небольших ожогов возникают волдыри, заполненные плазмой, однако если обгореть, как я, теряешь огромное количество жидкости. В первые сутки в больнице врачи вкачали в меня шесть галлонов изотонического раствора, чтобы компенсировать потерю. Меня попросту заливали влагой, но жидкость истекала из опаленного тела быстрее, чем ее вливали; я лежал подобно пустыне, которую внезапно постигло наводнение.

В результате столь быстрого круговорота влаги у меня нарушилась биохимия крови, а иммунная система расшаталась от нагрузок… И проблеме этой предстояло значительно усугубиться в последующие недели: основной угрозой жизни должен был стать сепсис. Даже если всем кажется, что человек уже совсем оправился от ожогов, да и после аварии немало времени прошло, инфекция способна мгновенно вывести пострадавшего из игры. Защитные системы организма едва функционируют именно тогда, когда особенно необходимы.

Оболочка моего разрушенного тела запеклась глазурью окровавленных лохмотьев, которые называются струпом, — не тело, а настоящая Хиросима. Ведь нельзя назвать зданием груду бетонных обломков на месте разрыва бомбы? Вот точно так же после аварии нельзя было счесть верхний слой меня — кожей. Я был воплощенным ЧП: обгорелые останки, смазанные кремом с сульфадиазином серебра. И этот ужас покрывали бинты.

Я ничего этого не знал, уже потом врачи рассказали. А пока я лежал в коме и аппарат отщелкивал вялые удары моего сердца. Жидкости, электролиты и антибиотики подавались по специальным трубкам. (Внутривенная капельница, зонд для энтерального питания, эндотрахеальная трубка, назогастральный дренаж, трубка для мочевыведения — поистине там были трубки на любой случай!) Теплозащитный фильтр поддерживал необходимую для жизни температуру, дыхание осуществлялось с помощью вентилятора, а уж переливаний крови было сделано столько, что я бы переплюнул даже Кита Ричардса.[2]

Врачи удалили выгоревшие верхние слои моего тела, обработали раны и соскоблили обугленную плоть. В чанах с жидким азотом доставили кожу от свежих трупов.

Лоскуты размачивали в чашах с водой, а потом аккуратно расправляли и закрепляли у меня на спине. Да, вот так запросто, будто укладывали свежий газон, меня заворачивали в кожу мертвецов. Тело мое постоянно очищали, но я все равно отторгал эти простыни некроплоти; я никогда не уживался с посторонними. Раз за разом, снова и снова меня укрывали трупьей кожей.

Так я и лежал, облаченный в мертвецов, точно в доспех против смерти.

Первые шесть лет жизни.

Отец ушел еще до моего рождения. Он, видимо, был обаятельным бездельником из категории «сунул-вынул-и-бежать». Мама, брошенная безымянным повесой, умерла в родах; я же выплыл в этот мир в потоке ее крови. Акушерка, принявшая мое мокрое новорожденное тельце, поскользнулась в кровавой луже… по крайней мере мне так рассказывали. Она помчалась из палаты со мной на руках, точно с красно-белым пятном Роршаха. В таком состоянии меня впервые увидела бабушка.

вернуться

2

Кит Ричардс регулярно делал себе переливания крови «для очищения организма».

2
{"b":"131550","o":1}