Андрей Иванович стяжал уютное. Казалось, у него в доме живет какая-то хозяйка, но женщины здесь долго не задерживались — что-то пугало их во всех этих гераньках, занавесочках и пухлых пальчиках. А Андрюша просто искал уют. Свой, во всей этой тренькающей, колышущейся жути, но уют. Болезненное ощущение нехватки чего-то кружевного, мягкого, круглого преследовало, и даже женщины не спасали… Они, проникающие своим бездумным пониманием в самую суть, вскоре шарахались прочь, оставляя какую-нибудь нелепую вещь. Ну почему, почему эти цветы?!
Мужчины к нему тянулись. Они не замечали странной хвори Андрея Ивановича и заходили на разное. Понимающе приносили водочки и рассаду. "Взял бы тебя кто в жены!" — посмеивался один, попивая коньячок. Но обид не было.
Комнату оплетала растительность, в шкафу стояли подарки, рамочки с лицами и плошки с печеньем. Статуэтки тут же ютились и всё было такое чистое, но, тем не менее живое, что иногда, оглядывая своё гнёздышко, Андрей Иванович умилялся и лепетал, смежив розовые ладошки: "До уюта недалеко! До уюта рукой подать! Вот тут поправить, здесь убрать…".
…И ничего не менялось. Делались статуэточные рокировки, срывался в герани засохший лист, пыль вытиралась, а бумаги складывались в стопку. Но уют не наступал. Предметы ненадолго успокаивались, а потом их вновь начинала терзать незаконченность, нестройность, и Андрею Ивановичу казалось, что вещи вот-вот полопаются от напряжения, а осколки расползутся мелкой живностью. Тогда уют станет и вовсе невозможен. Нечто подобное, правда, однажды уже случалось — куда-то исчезла сервизная ложечка прошлого века с красивой эмалью, а вместо неё на столе обнаружилась горстка пыли и огромный таракан. Андрей Иванович чуть не сошел с последнего ума. Он окончательно потерял сон, выгнал женщину и перестал пускать на коньячок многочисленных приятелей. Он так отчаянно шипел в замочную скважину, что кое-кто вообще перестал пить, а один, говорят, умер от непонимания. Жизнь превратилась в беспробудный кошмар. В довершение всего, сами собой растворились несколько вазочек и засохла геранька. Только неопределённые насекомые ползали окрест, вздымая в застоялый воздух свои раздвоенные хвосты. Стопочки, папочки тут же порушились, скатерть поросла крошками, а в туалете зашуршало животное. Но со временем всё встало на свои места, всё вернулось, ожило, а что-то то ли исчезло, то ли издохло, и это тоже было неплохо.
И уют стал по-прежнему неизменно близок. Тень его виднелась уже во всём. Он явно таился где-то в утробе предметов, но никак не мог проявиться, принять Андрея Ивановича в себя, избавить от этого неутолимого, вечно незавершённого голода. Лишь однажды — да и то, в глубоком детстве, голод этот на время успокоился. Тогда маленький Андрюша весь день возился с цветными деревянными кубиками. В какой-то момент его охватило чудное, не носящее названия чувство. Он понял, что конструкция идеальна, совершенна, что, несмотря на хрупкость, в её гармонию можно погрузиться без остатка одним лишь созерцанием. Андрюша замер и, казалось, стал сворачиваться обратно, в комок, вползать в темное лоно уюта. Так бы и случилось, если бы жизнь не вмешалась... Уют был разрушен, и с тех пор беспокойный зуд утраченного совершенства преследовал Андрея Ивановича везде и повсюду. "В лоно, в лоно!" — жалобно стонал он по ночам. И женщины пугались собственной неуместности… А очередная из них оставила эти цветы. Андрей Иванович не доверял ей и раньше, но ожидать такой подлости...
Он сидел и, окаменев от ужаса, пытался прогнать несусветную алую муть, поселившуюся на его покрытом кружевной скатёрочкой столе. И вдруг стало ясно, и ясность эта прогрызла в нём огромную дыру, что это — конец, что за этими алыми цветами — пропасть, ещё раз пропасть и ничего кроме пропасти. Мир вокруг стал сжиматься, а дыра, прожженная одной лишь мыслью, — расти. Очень скоро от Андрея Ивановича остался только тревожный бублик, мерцающий в последней попытке забраться в уютное лоно…. В страшную дыру. А она — тёмная, гулкая, всё росла и росла. По мере роста она втягивала в себя и бублик, унося Андрея Ивановича всё дальше и дальше от молчаливого алого хохота. И, вздрогнув напоследок, он окончательно провалился в это мягкое нутро... В этот вечный, душистый уют...
СОН НА ПАМЯТЬ
Пришлось ему забросить всю прошлую любимую коллекцию — маслянистые глазки старшей сестры, отобранный папой окурок, ожерелье до воя зацелованных тёмных сосков, коробочку с мёртвым жуком, оставить ремонт и, в конце концов, позабыть даже сизый кошачий хвост из вчерашнего сна. Не было, конечно, такого приказа — вот так сразу взять и не помнить, этого ещё не хватало. Просто когда умер Фёдор Никитич — дядя Вани Шувалова, память Ване явно изменила — со всеми подряд, и изменилась до такой степени, что лучше б ей просто не быть. На носу школьного друга вдруг вырос чужой прыщ, а ледяная горка — из самого давнего детства — покрылась говорливыми студентками в спортивных костюмах. Вместо первой жены в закромах памяти выискался пятнистый бульдог, ещё и мужского пола... А где же родная память? — неясно. Вроде как дом, где в семь лет отдыхал, — правильный, и сосед по парте — тоже как был, без левого уха. Но многое — с подвохом. Поначалу Иван решил, что надо лечиться, но к докторам спешить не стал — "может, само рассосётся", подумал он. По совету тёщи аккуратно, с утра и перед сном, полоскал горло отваром шалфея, но призраки не рассасывались, а наоборот, норовили поесть самые любимые открытки. "Из-за шалфея всё!" — решил Иван и дал тёще в ухо свежемороженой рыбиной. И еду потом из этого продукта даже пробовать не стал — "а пусть она с кастрюлей не шепчется!" — и в злостях закусил и без того тоскливым растеньицем с окна, перепутав под вечер своих детей с соседскими. Жену-то теперешнюю он уже давно узнавал с большим трудом и то — по шуму, принимая её то за лампу, то за кота-переростка.
Дядю своего покойного Шувалов всегда недолюбливал. Помимо простых семейных раздоров тот, мало того что с рождения смотрел двумя глазами в разные стороны, так ещё любил макать свежий зелёный лучок в банку со сгущёнкой. В общем, мутный тип был Ванин дядя и помер неприятно — от заворота кишок, после того как взял да и запил селёдку парным молоком. Ваня Шувалов в то время как раз бредил, то путаясь в снах, то гремя предметами в коридоре. Когда его разбудили и сказали, что дядя умер, он даже не удивился — за секунду до этого снилась беременная, оглашавшая мир нечеловечески радостным лаем, летая на косе, словно на помеле.
На похоронах Иван почти не пил — опрокинул молча стакан, обнял вдову Маришку и, сухо буркнув: "ну, крепись!", отправился домой. Вдовушка, к обиде родных, не плакала и в могилу не кидалась, а только молча грызла чёрный сухарик, оторвано вращая огромными карими глазами.
Пощупав приличия ради кладбищенские ворота, Иван вдруг понял, что не помнит обратной дороги. "И где они такую водку смертельную откопали, какой при жизни не бывает", — подумал он, сплюнул на чахлый куст с единственным красным цветочком и решил пойти бродить — "может, протрезвею, а то и кривая какая выведет". Бродил до самой темноты, по дороге пробуя спиртные напитки, но страшней той похоронной водочки ничего не нашёл. Жидкостей было немало и совсем недорого. Проснулся Иван хоть и не в настроении, но хотя бы в своей постели. Долго ворочался, вспоминая всю свою жизнь, но пришло в голову немногое.