Тут-то и срывается голос у автора, художника в каждой сцене, на прямую публицистику: "Будут создаваться мемориалы во славу погибших на фронтах Великой Отечественной, умерших в блокадном Ленинграде, замученных в фашистских концлагерях, жертв репрессированных в годы сталинщины... Забытыми останутся лишь эти жертвы — жертвы голода зимы и весны 1944 года. Тысячи и тысячи. Их не исчислила, не упомянула ни одна статистика, ни одна энциклопедия мира. Стыдно, дорогие земляне!"
"Забирали", так в те поры назывался в народе арест, и главного героя романа Костю и его мать, вечную ударницу. Парень написал письмо Сталину, заступился за Феню Думчеву и обиду выказал: сдали с матерью шубу отца, геройски погибшего в бою, в фонд помощи фронту, а увидели ее на районном судье. За эту правду-матку и попали в уральскую каталажку. Костя год себе прибавил, чтоб в армию взяли, да руку сломал, пытаясь завести трактор, — вот и обвинение готово: умышленное членовредительство.
А когда спасся от тюрьмы, было еще хуже. Из школы снайперов уехал с эшелоном на фронт, чтоб поскорее в бой, — упекли с штрафбат. Слава Богу, отделался ранением. А кто они, хранители железного сталинского закона? Фанатики идеи? Коммунисты без страха и упрека?
У Корсунова вся эта рать — жрущая, пьющая, насилующая женщин — умники, умеющие выживать в любых условиях. Всего и надо было — выдрать из себя совесть, последнее, что связывает безбожников с Богом.
Мэлс Сластин, бивший сапогом в живот Костину мать, пообещавший разорвать и съесть упрямого парня до суда, — звание чекиста заработал еще в школе. Сначала подправил свое имя: был Мэл — Маркс-Энгельс-Ленин, стал Мэлс — Сталина приписал. А Сталину служить надо. И Сластин упек своего учителя в ГУЛАГ.
Учитель на занятиях литкружка неосторожно высмеял стихи Мэлса, и обиженный донес: учитель читает школьникам запрещенных поэтов — Мережковского, Гумилева, Ходасевича. Бдительному комсомольцу — грамота и путевка в НКВД... Таков сталинский коршунок местного масштаба. А что на совести службистов московского полета? Того же Сергея Стольникова? От окопов спас себя, выстрелив в ногу. Ещё услышал, как его начальник Аристарх Каршин насилует Настю, его, Стольникова, жену. Оглох, может, и вовремя, с великой для себя пользой, а Настя взяла да и отравилась. Стечение обстоятельств. В Москве чекист Стольников влюбился — и опять же стечение обстоятельств. Сам же и арестовывал несостоявшегося тестя, честного комиссара Землякова. Умеешь покрывать своих, готов затоптать свое личное счастье ради служения товарищу Сталину — жируй, пока на тебя самого удочку не закинут. И жизнь растущего в чинах Стольникова складывается по сценарию доброго начальника — женил на дочке большого человека.
Так оно и сотворялось — будущее предательство, свершившееся в наши дни. Стольниковы, каршины, мэлсы сластины — они жить хотели, они и продадут страну — за свою сладкую жизнь.
Вот какая мысль приходит после прочтения "Высшей меры".
Германия в романе предстает такой же — доносы, аресты. Пожал в концлагерь Ганс Рихтер: сделал ребенка русской рабыне, а в лагере жирные заключенные идут на мыло. Макс Рихтер, вхожий в кабинет Геббельса, рисовавший саму Еву Браун, не может спасти брата.
Получается, что русские, идущие в бой "за Сталина", что немцы, гибнущие за фюрера, — заложники времени. Все приговорены к высшей мере. Чем не Страшный суд?
Грандиозность охвата событий, исторических лиц, может быть, и делает книгу Корсунова отвечающей запросам современного читателя и господина Рынка: Гитлер, Геббельс, Гудериан, Паулюс, Сталин,Жуков, Павлов. Однако ж гложет сомнение: а не была бы эпопея еще пронзительнее, величавее — без этих фигур, без военных сцен?
Самое дорогое в "Высшей мере" — мысль о выдюживании народом великих эпох. Как это было у нас, как это было у немцев. Тут, если им и вводить баталии, так одну бы только окопную правду.
Но сделано у Корсунова так, как он сделал.
Его книга — подлинная энциклопедия крестьянской жизни предвоенного и военного времени. И еще, повторюсь, — горчайший укор потомкам победителей. Река Урал, казачий Яик, все мелеет и мелеет. Знать, жизнь у народа стала мелкой. Не достойны мы, уж очень терпеливые, великой могучей реки... Утеряли землю пращуров, опоганили славу отцов-воинов, самих себя бы теперь хоть не потерять.
"ТРУБЫ НАВИНА"
Aiuthor: Владимир Галкин
Редакция, авторы и читатели “Дня литературы” тепло поздравляют с 65-летием со дня рождения нашего автора, самобытного русского писателя Владимира ГАЛКИНА и шлют ему самые добрые пожелания в жизни и в творчестве
Моей бесценной Валечке
Как-то разговорились мы с Андрей Андреичем о церебральном параличе, о рассеянном склерозе, о болезни Паркинсона, о Рузвельте, которого тайно застрелили свои же, о том, что вот-де, бывает же такое... Мы вспомнили о сотнях тысяч российских детей, ковыляющих в ужасной ортопедической обуви, трясущихся в колясках, почти ползущих к своей ранней смерти... Кто их водит, ухаживает за ними, какие больницы принимают этих беспомощных, бледных, в поту от усилий двигаться инвалидов, кому вообще нужны эти страдальцы, если и здоровые дети не нужны? А ведь эти обиженные природою, часто с большим умом, рано созревают и быстро стареют от физических и моральных мук. Даже своя семья — какая семья в наше страшное время выдержит растить /и учить!/ своего дитя-паука до 14-16 лет? Какая — если на помойках городов то и дело находят грудничков...
Андрей Андреич долго, волнуясь, прикуривал от зажигалки — видно было, что эта тема ему близка, — затянулся дымом, туда же всосал синюю рюмку коньяку и рассказал свой случай.
— Начало идиллическое. Июль. Жара. Пруд под Москвой. Там недалеко моя дача... Знаешь, ах, как. это мелко! Вот начать бы, как мой любимый Мопассан: "...В июле в Аржантейле, под Парижем, куда он отвёз её в воскресенье и катал по Сене на маленьком ялике, она, наконец, сдалась, она обещала..." А разве звучит "в Кратове, под Москвой, в сухом стоячем жару иссыхающих сосен..."?
Ну ладно, пусть будет как будет — как говорила обезьяна в объятиях друга-удава... Я лежал на траве и смотрел, как искрится водная рябь и особенно одна горящая полоса вдали — там расплавленное солнце вспыхивало особенно ярко, да ещё на фоне темного леса другого берега. Совсем недалеко, метров за пятьдесят, кто-то бурно плескался и создавал эту пылающую полосу. Наконец я различил женскую голову, даже лицо, оно было полностью закрыто струящимися волосами: уйдет под воду, бешено вынырнет, снова уйдёт, и всё с каким-то рычанием, будто захлебывается. И всё быстрее и быстрее. Так тонут. Господи, подумал я, ещё одна утопающая. Я таких вытаскивал в былые годы, даже в детстве товарища поднимал со дна, даже пришлось тонущую в наморднике собаку тянуть за хвост к берегу. И вот — ещё повод для подвига. Наверно, ногу свело, как пить дать.