Ответственность за этот фарс лежит совсем на других людях, но Гагрову я тоже говорю, что отказываюсь отвечать на вопросы до предъявления мне конкретного обвинения в нарушении законов страны. Требую свидания с женой и детьми. Где-то через месяц после ареста мне разрешают свидание с Валентиной и старшим сыном Александром.
Эта первая встреча в неволе тяжела для всех нас. Впервые они видят мужа и отца, которого всегда любили и уважали, в таких обстоятельствах.
Тем временем адвокат А.В. Клигман продолжает бороться за мою свободу, честь и достоинство. Он отвергает попытки обвинения по статье 64 Уголовного кодекса РСФСР, предусматривающей наказание за нанесение ущерба обороноспособности, безопасности и территориальной целостности страны.
Одновременно адвокат обращает внимание следствия на ухудшающееся состояние моего здоровья.
Осенью 1991 года Верховный Совет России принимает Декларацию о защите прав человека, в которой, в частности, содержится положение о том, что любой подследственный может в судебном порядке требовать подтверждения обоснованности решения прокуратуры о лишении его свободы в качестве меры пресечения. Действие Декларации — с момента принятия.
Клигман незамедлительно пишет в Верховный Суд России требование передать вопрос о правомерности моего заключения в судебные органы. Председатель российского Верховного Суда Лебедев дает поручение рассмотреть этот вопрос в моем присутствии с участием адвоката и представителя обвинения. Клигман прибывает на место в назначенное время, но ждет напрасно: меня держат в камере и в суд не ведут, а работники прокуратуры вызов попросту игнорируют.
Этот эпизод происходит 27 сентября 1991 г. Чтобы привлечь внимание общественности к «демократической» практике в новом «правовом государстве», Клигман дает интервью журналисту газеты «Известия» Валерию Рудневу. Вместе с высказываниями Председателя Верховного Суда России Лебедева и Генерального прокурора республики Степанкова оно публикуется 2 октября.
Лебедев отмечает, что протест Клигмана основывается не только на принятом на днях документе Верховного Совета России, но и на принципах Международного пакта о гражданских правах и политических свободах, который был ратифицирован Советским Союзом еще в 1973 году, а следовательно, обязателен для России.
Журналист задает вопрос: что произойдет, если Верховный Суд России сочтет арест Грушко прокуратурой необоснованным? Это будет означать, что арестованного немедленно нужно будет освободить прямо в зале суда, говорит Лебедев.
Степанков, в свою очередь, отвечает «Известиям» по телефону, что все аресты обоснованны, что документы Верховного Совета должны изучить эксперты, что суд не должен принимать поспешных решений, что прокуратура и суд делают «общее дело» и что, если арестованный будет освобожден из-под стражи в зале суда, он будет вновь задержан прокуратурой сразу после выхода из этого зала.
Вскоре после этого назначается новое судебное разбирательство по вопросу о законности лишения меня свободы. На этот раз на него является помимо моего адвоката следователь прокуратуры. Меня же вновь, вопреки закону, в суд не пускают.
Ну, а что же Степанков? Тогдашний Генеральный прокурор России посещает меня в тюрьме дважды: до и после вышеуказанных, несостоявшихся судебных разбирательств. Навещает он и других заключенных по этому «делу», чтобы отчитаться о том, что с ними «все в порядке и контроль — на уровне».
Проку от этих визитов никакого. Материалом он не владеет. Конкретных обвинений предъявить не может, но это не удивительно, ведь их нет. Толковых вопросов тоже не задает. Делает какие-то пометки. Единственное, что мне пытаются вменить, это какие-то необычные, «конспиративные» отношения и «преступные контакты» с обвиняемым Крючковым. Иными словами, мое правонарушение состоит в том, что у меня были нормальные рабочие отношения со своим непосредственным начальником. Амбиций и гонора вам, г-н Степанков, не занимать. Но, в отличие от вас, я уверен в порядочности своего руководителя, коллег в других советских ведомствах и большинства подчиненных.
Чувствуя себя все хуже из-за болезни, обращаю на это внимание Степанкова на нашей последней встрече. Если меня не поместят в больницу немедленно, это плохо кончится для меня и будет иметь весьма неприятные последствия для него.
Где-то месяца через полтора начинаю понимать масштабы затеянной инсценировки. У кого-то наверху чешутся руки затеять дополнительные аресты, но это продемонстрировало бы всему свету откровенный произвол. Используются другие репрессивные методы. Мой бывший помощник Алексей Егоров, принимавший участие в работе аналитической группы по изучению последствий введения чрезвычайного положения (и рекомендовавший воздержаться от этого шага), понижен в должности. Убрали практически всех членов коллегии Комитета и наиболее перспективных руководителей. Многие генералы и старшие офицеры уходят сами в знак протеста против третирования, невежества и фанфаронства нового босса госбезопасности — Бакатина.
Тех же, кто арестован, пытаются обвинить до суда, создать соответствующую общественную атмосферу, а затем уже подвести под все это «правовую базу».
Тюрьма полнится слухами. Мне известно, что многие из арестованных по «делу ГКЧП» страдают серьезными болезнями. Ко мне также вынужден наведываться эндокринолог из-за резкого обострения сахарного диабета. Он настоятельно требует срочной госпитализации. 23 октября прибывает судебно-медицинская комиссия во главе с врачом, назначенным судебными инстанциями. Она производит осмотр в присутствии адвоката и следователя и делает тот же вывод: необходима немедленная госпитализация на 12–14 дней в отделение эндокринологии. После этого в течение месяца ничего в моем положении не меняется, за исключением того, что чувствую я себя все хуже и хуже.
Наконец получаю сообщение о том, что признано необходимым мое направление на стационарное лечение. Начальник следственного изолятора, человек достаточно интеллигентный и деликатный, объясняет, что организация специализированного обследования и лечения хронических больных требует времени и подготовки с точки зрения охраны. Спрашивает, согласен ли я лечь в тюремный госпиталь. Зная, что необходимых специалистов, оборудования и лекарств там нет, отвечаю отказом.
Опять медленно, однообразно и мучительно течет время. Усиливается физическая боль и апатия. 23 декабря в камеру вбегает врач и сообщает, что электрокардиограмма, сделанная днем раньше, свидетельствует о критическом состоянии моего здоровья.
«Что у меня?» — спрашиваю.
«Думаю, что это не смертельно», — успокаивает он, делает инъекцию и обещает направить на следующий день в больницу.
Говорю, что ранее наблюдался и лечился в госпитале КГБ. Думаю, там можно обеспечить охрану, если в этом действительно есть необходимость. «Палата, кстати, находится всего на третьем этаже, — добавляю я, — так что, если я выпрыгну из окна, возможно, останусь в живых».
24 декабря меня доставляют в этот госпиталь, где врачи тут же устанавливают, что я перенес инфаркт миокарда, спровоцированный и усугубленный диабетической декомпенсацией. Стационарное лечение, настоятельно рекомендованное врачами еще два месяца назад, вместо 14 дней затягивается на 8 месяцев. Усиленная охрана моей персоны в госпитале КГБ продолжается. Десятки охранников с оружием работают в несколько смен и ночуют в телевизионной комнате на этаже. Двое круглосуточно сидят в моей палате с автоматами. Сдаю ли я анализы, делают ли мне процедуры — мои стражи в белых халатах, но с неизменными автоматами всегда со мной.
Однако 10 января происходит нечто необычное. Суббота, вечер. Ко мне приехал для обычных консультаций мой адвокат Александр Викторович Клигман. Он сидит у постели. Неожиданно входит начальник следственного изолятора «Матросской тишины» Пинчук.
«У меня для вас хорошие новости», — говорит он и зачитывает документ прокуратуры, смысл которого сводится к тому, что обвинение с меня не снимается, но следствие ввиду состояния моего здоровья приостанавливается, снимается охрана и устраняются ограничения моей свободы. Это равносильно освобождению из тюрьмы. Он не требует даже подписки о невыезде, как обычно делается в таких случаях.