На берегу он достал из складок своей набедренной повязки кусок лески, нанизал на нее за жабры улов и таким же пританцовывающим упругим шагом стал подниматься вверх от реки.
— Знаешь, — сказал Рэмбо, отходя от окна, — когда он нырнул, чтобы привязать леску, у меня было такое ощущение, что он затягивает петлю на своей шее. Итак, снасть для ловли алмазов готова, как думаем мы с тобой, но не будем надеяться на наше воображение.
— Неужели ты хочешь пощупать ее руками? — усмехнулся Гвари.
— Обязательно, иначе я не усну.
Вначале они проверили первый колышек и убедились, что на нем резиновым кольцом была укреплена катушка. Рэмбо осторожно подергал леску, и она слегка спружинила. Значит, привязана.
А может, зацепилась за что-нибудь? — недоверчиво спросил Рэмбо.
— Джон, ну за что она может зацепиться, если тут кругом песок!
— Гвари не то чтобы лень было прогуляться до второго колышка, — его стала раздражать дотошность Рэмбо.
— Пит, — мягко сказал Рэмбо, — ведь ты не хочешь попасть на ножи из-за нелепой случайности?
Гвари этого не хотел, и они сходили и проверили при луне второй колышек — леска была на месте. Гвари теперь сам почувствовал себя намного увереннее.
Уже в палатке, укладываясь спать, Рэмбо спросил:
— Пит, ты знаешь, почему я сразу засыпаю.
— Что-нибудь насчет чистой совести? — ухмыльнулся Гвари.
— Нет, — меня не мучат сомнения. Подумай над этим. А я уже сплю.
Глава 11
Мьонге был потрясен. Так потрясен, что на это даже обратил внимание его господин — Шаве.
— Что с тобой, Мьонге? — спросил он, когда увидел, что его зомби не смеет смотреть ему в глаза. — Что-нибудь случилось?
И тогда Мьонге поднял голову, но взгляд его был отсутствующим и странным, словно бы он смотрел не на своего господина, а внутрь себя.
— Я бы хотел, чтобы Ньямбе не сотворил меня, — сказал он отрешенно.
— Но Великий Ньямбе не спас тебя от смерти, и вторую жизнь дал тебе я, — пытался уловить ускользающий взгляд панамоля Шаве. — Мьонге, разве ты забыл об этом?
— Нет, сэр, не забыл. Я все время помнил об этом, но теперь пришли и за ней.
— За кем, Мьонге? — не понял Шаве. — За твоей второй жизнью? — Да, сэр.
Шаве рассмеялся, но сразу же сообразив, что это не к месту, оборвал смех.
— Но ведь ты знаешь, что, кроме меня, над второй твоей жизнью не властны ни Ньямбе, ни мокиссо, ни люди, ни звери. А мне она пока не нужна. Так кто же хочет отнять ее у тебя?
Мьонге промолчал, а промолчав, понял, что он не хочет умирать. Если он назовет сейчас того, кто могущественнее его господина, тот мгновенно поразит Мьонге безумием и изменит его тело.
— Почему ты молчишь, Мьонге? — Шаве начал терять терпение. — Посмотри мне в глаза и скажи, что хочешь сказать.
Мьонге посмотрел господину в глаза, но Шаве не увидел в них ни страха, ни преданности в них была лишь обреченность. И бельгиец почти физически почувствовал, как его власть дрогнула перед слепой и могущественной силой, имя которой Судьба, — ведь только она отнимает у человека надежду и веру, обольщая его покоем обреченности.
— Я видел глаза нгандо-покровителя, — сказал наконец Мьонге. — Он пришел за мной.
— И где же ты их видел? — спросил Шаве.
Сейчас Мьонге солжет своему господину и сразу же ослепнет. Так говорил сам господин. Мьонге не хотел уходить в мир вечного мрака, и поэтому никогда не лгал господину. Но вот сейчас он впервые скажет ему неправду, и наступит тьма. Но она уже не страшила его, потому что он видел глаза нгандо-покровителя, который пришел за его второй жизнью.
— Я видел их во сне, — спокойно солгал Мьонге.
Но после этих слов тьма не наступила. Он по-прежнему видел свет и в этом свете — лицо господина и его напряженно-внимательный взгляд. Мьонге улыбнулся: неужели его господин потерял свою колдовскую силу?
Шаве не понял улыбки панамоля, но она ему не понравилась. Если он солгал и не ослеп после этого, вера в его могущество развеется как дым. Если же он сказал правду и позволил себе улыбнуться при этом, то, значит, потерял уже страх перед ним, его господином, и отдал себя во власть другому покровителю.
Шаве не хотелось верить, что Мьонге осмелился его обмануть. Значит, он сказал правду, а улыбнулся просто своим воспоминаниям о странном сне, который, однако, произвел на него сильное впечатление.
— Никогда не верь снам, Мьонге, — сказал Шаве, пытаясь придать своим словам значительность. — Сны — это дети ложного мира: в них больше каприза, чем смысла. Ты меня понял, Мьонге?
— Да, сэр, — заученно ответил Мьонге бесцветным тоном.
— Вот и хорошо, — без всякого выражения сказал Шаве и, не зная, что еще добавить, устало махнул рукой. — Иди, Мьонге.
Он вдруг почувствовал в себе страшную опустошенность, будто бы тугой мяч проткнул иглой, и он стал терять свою упругость и форму. Шаве видел, что он впервые ни в чем не убедил Мьонге, а тот даже и не пытался скрыть своего полного безразличия к его словам. Все это настолько огорчило и смутило Шаве, что нарушило его душевное равновесие, и наступила полная апатия. В таком состоянии не было желания ни думать, ни действовать, хотелось лишь одного — забыться.
— Жанна! — крикнул он. — Где ты, черт тебя побери!
Мьонге услышал этот голос, приводивший его когда-то в трепет, у бамбуковых зарослей, и он не произвел на него никакого впечатления. И Мьонге не удивился этому: сегодня он увидел, что господин потерял колдовскую силу, и уже не боялся его. Сейчас Шаве будет пить со своей женой джин, пока не рухнет на пол и не превратится в беспомощное и безвольное существо, которое ничем не станет отличаться от его соплеменников, пьющих сортовую водку.
Мьонге, помогая недавно Жанне раздеть господина и перенести на постель, к ужасу своему не увидел на его теле ни одного рубца, который свидетельствовал бы о принадлежности человека к роду живущих. Его тело, жирное и бледное, было гладким и скользким — к нему не прикасался ни коготь зверя, ни нож жреца-ганги. Такое тело могло принадлежать только духу или оборотню. И тогда Мьонге подумал о своих племенных знаках. Если у него после смерти изменилось тело, значит, должны были исчезнуть и племенные насечки? Но они остались! Стало быть, он не умирал, и Шаве обманул его так же, как обманул вместе с гангой крокодила-покровителя?
…Это случилось совсем недавно — в первую четверть луны. Господин послал его в крааль панамолей, чтобы он взял у ганги то, что он передаст ему. Мьонге пришел в крааль, когда там появился белый человек из алмазного синдиката. Он вынул из черной коробочки великолепный алмаз, попросил жреца освятить его и принести в жертву нгандо-покровителю. Мьонге видел этот алмаз, как видели и все панамоли, которые принесли ганге для освящения свои талисманы. И все были в восторге от красоты камня и от щедрости белого человека.
Ганга положил это бесценное сокровище среди кусочков дерева, речных камешков, зубов крокодилов и леопардов, стеклышек всего того, что принесли для освящения бедные панамоли, и ударил себя по коленям толстым ремнем из кожи бегемота. Ганга сидел на старой циновке, сплетенной из камыша, и лицо его выражало лишь то, что было изображено на нем красной и синей краской. Продолжая полосовать свои ноги, ганга то шепотом, то криками, то призывными воплями стал умолять мокиссо явиться ему и удостоить талисманы своим освещением. Но посредники между богом и людьми все не являлись, и ганга стал бить себя в грудь, потрясать сухими кокосовыми орехами, наполненными высушенным горохом, и выкрикивать слова, которые могли быть понятны лишь мокиссо:
— Кунг-кундунг-кикундунг! Кунг-кундунг-кикундунг!
И панамоли, желая помочь своему ганге привлечь внимание мокиссо, ударили в барабан и подхватили его призыв, раскачиваясь в такт ударам:
— Кикундунг!.. Кикундунг!..
Били барабаны, выскребал слух шелест кокоса, и качались черные, блестящие от пота тела, окружившие гангу плотным кольцом. Нарастал ритм ударов, голоса переплелись и спутались, и тогда рассек их вдруг резкий нечеловеческий вопль ганги. Невидимые силы стали ломать его, выворачивая суставы рук и ног. Пана-моли бросились к нему и прижали к земле. Наступила тишина. Ганга долго лежал без движения, потом глубоко вздохнул, открыл глаза и, покачиваясь, поднялся.