Около тридцати девочек лет десяти стояли у станка вдоль боковой стены, выполняя упражнения. Пожилая седоволосая женщина в очках на цепочке играла на рояле. Фрау Брендель начала медленно расхаживать вдоль ряда девочек, заговаривая с каждой из них, жестикулируя, наставляя, демонстрируя. Волосы у нее были стянуты на затылке в тугой пучок, поверх розовых рейтуз надет трикотажный черный купальник. Для балерины она казалась чрезмерно высокой и, пожалуй, тяжеловатой. Ноги были мускулистые, ягодицы – сильные и плотные, грудь по-девичьи плоская. Двигалась фрау Брендель плавно, грациозно, размеренно, руки ее как бы плыли по воздуху.
Музыкальное сопровождение оборвалось, и она что-то сказала ученицам по-французски. С девочками она обращалась умело и ласково. Когда был объявлен перерыв, они с горящими глазами сгрудились вокруг нее, и я почти забыл, кто она такая и зачем я здесь. В конце первого часа ко мне присоединились три женщины в плащах – матери, пришедшие посмотреть на дочерей.
Занятия окончились, и я стремительно спустился по скрипучей лестнице и перешел на другую сторону улицы. День угасал, небо над Темзой становилось оранжево-серым.
Девчушки высыпали на улицу, навстречу мамам и няням, и рассеялись в сумерках, уходя в сторону Стрэнда. Я знал, что она тоже вот-вот появится, и ждал, прячась в тени и все больше и больше чувствуя себя маленьким хищником, украдкой следящим за своей добычей. Когда она вышла, я снова пустился следом за ней. Волосы ее так и оставались стянутыми в пучок, в руках она несла сумку с принадлежностями для занятий.
Она направилась той же дорогой к Трафальгарской площади, потом свернула налево к Черинг-кросс и оказалась на набережной. Здесь она замедлила шаги, постояла, глядя вниз на Темзу и за реку, на Ройял-фестивал-холл, потом медленно пошла вдоль берега. Голые, без листвы, деревья, точно костлявые спутники, сопровождали ее на всем пути вдоль набережной. Впереди нас – а я шел теперь сзади всего ярдах в пятнадцати – неясно вырисовывался в дымке Вестминстерский мост, оранжевый в отблесках предвечернего солнца под низко нависшими облаками. Чуть позади остались здания парламента, внизу текла темно-коричневая Темза…
Глядя на Ли, склоненную над рекой, видя, как она медленно переводила взгляд с воды на мост, затем на огромные приземистые здания, в которых размещался парламент, а от них дальше, на небо, я вспомнил, как, будучи подростком, благоговейно взирал на картины Тернера с бунтующим небом над коричнево-мутной Темзой и зримо ощущал, почему именно его холсты стали настоящей школой для Мане, Писсарро и моей. Наблюдая за Ли и за тем, как менялось небо, догорая под покровом дождевых облаков, я вспомнил, что здесь было поле битвы… битвы, в которой мой отец… и ее – сейчас я в это глубоко верил – погиб, защищая Англию от варваров…
Она стояла спокойная, отдыхающая, и я устало опустился на скамью, выбил из трубки пепел. Я безумно устал, голова болела от напряженной слежки за ней. Я испытывал к ней огромную теплоту. Возможно, потому, что провел с ней целый день, я ни на минуту не переставал думать о ней. Я ощущал прилив почти родственных чувств. Меня интересовало в ней все – ее походка, ее манера держаться, ее отношение к своему балетному классу, а главное – ее образ жизни, каким он мне рисовался. Силы у меня были на исходе, я устал и завидовал Бренделю… Теперь я уже не сомневался, что она – моя сестренка Ли.
У Вестминстерского моста она опять остановилась, рассматривая какую-то надпись, сделанную мелом на фасаде. Когда она прошла вперед, я приблизился к тому месту, на котором она только что стояла, и впился глазами в белые печатные буквы. Слова, написанные по-немецки, оказались какой-то цитатой и, пожалуй, единственными немецкими словами, которые я смог перевести без словаря: «Я жил, но ничего не понял».
Позднее, спустя, казалось, много часов, я, тяжело дыша, мчался через Сент-Джеймский парк, по аллее Бердкейдж к Букингемскому дворцу. Дождь стучал по мертвой прошлогодней листве. Народу на улицах в этот час прибавилось, ярко горели уличные фонари.
Совсем обессилев, обливаясь потом, я остановился перед домом в Белгрейвия-плейс, глядя на окна: она включила свет сначала на втором, потом на третьем этаже. Укрывшись в каком-то подъезде, я представлял, как она раздевается в своей спальне, становится под горячий душ, смывает с себя дневной пот в потоках воды, сбегающих с сильного, стройного тела.
Через несколько минут с Понт-стрит мимо меня прошел мужчина в черном длинном плаще, помедлил секунду, стоя прямо передо мной в ярком свете фонаря, затем пересек улицу и, не колеблясь, вошел в дом Бренделей. Он двигался быстро, но я все же успел разглядеть его: длинные светлые волосы, сильный профиль с крупным носом, резко очерченные полные губы, широкий рот – лицо богатого баловня, слишком смазливое, чтобы воспринимать его серьезно, возраст – неопределенный.
Мокрый, продрогший, я потащился по опустевшей улице восвояси, ни о чем не думая, лишь машинально отмечая знакомые уголки Грин-парка. Туман будто вырастал из земли. То там, то тут на скамейках, словно набухшие комья глины, застыли под зонтами одинокие фигуры, тихие, неподвижные.
– Неужто Купер?! Мистер Купер, постойте…
Я вздрогнул, резко повернулся. Один из комьев ожил, отделился от скамьи. Коренастый, приземистый человек в шляпе с приспущенными полями и с зонтиком подкатился ко мне, отдуваясь, повторяя мою фамилию.
– Макдональд? – удивился я. – Макдональд, это вы?
Я заглянул под его черный зонт. Это в самом деле был он.
– А кто ж еще, конечно, старина Макдональд! – сказал толстяк, хватая меня за руку и притягивая к себе под зонтик. – До чего же тесен мир! – воскликнул он, и от улыбки глаза его превратились в щелки.
– Все бегаете, страхуете людей? – Я очень обрадовался, встретив знакомого, пусть даже такого, после ужасного дня, который я провел, заглядывая исподтишка в чужую жизнь.
– Пытаюсь, дорогой мой, пытаюсь. Названиваю богатым бездельникам, следую некоторым наводкам – в нашей профессии это называется «разведкой», глядишь, что и подвернется. А тут Белгрейвия, Мейфэр, крупные держатели страховых полисов. Вот только погода отвратная, ничего не стоит подхватить грипп, это как пить дать. Но слава богу, я сам застрахован, так что, если придется покинуть сей мир с его вечной борьбой, с однообразной идиотской работой, у меня за кормой будет чисто… – Он заглянул мне в лицо, весело хихикая, будто сама мысль о неизбежной смерти забавляла его. – Люблю, грешным делом, посидеть минутку-другую в Грин-парке, – продолжал он, идя рядом со мной. – Это стало многолетней привычкой. Правда, погода так неожиданно испортилась, вы не находите? Совсем недавно был такой прекрасный закат, а сейчас – посмотрите, что делается! Просто мерзость.
Потом он спросил, где я остановился, и я назвал свою гостиницу. Он понимающе кивнул, развернул пахнувшую малиной пастилку и сказал, что, вероятно, уже опоздал на встречу с потенциальным клиентом и, к сожалению, должен меня покинуть. Я кивнул.
– Но вы так просто от меня не отделаетесь, дружище. Мы с вами еще выпьем вместе. Я знаю все достойные внимания заведения… – Он поспешно затрусил под дождем, путаясь в полах пальто, чересчур длинного для его шарообразной фигуры, и тут же растворился в тумане. Внезапно мне в голову пришла мысль, что я до сих пор не встречал страховых агентов, которые ходили бы без портфеля.
– Что ни говори, а ничего нет лучше гаванского листового табака, – сипло прогудел Питерсон, извергнув в моем направлении клуб синего дыма. – Цивилизованные англичане понимают это. Возможно, потому до сих пор и торгуют с Кубой. Какой смысл лишать себя гаванского курева из-за какой-то политики? Чувство меры…
Похоже, он был готов продолжать свою болтовню, но моя неудержимая зевота заставила его замолчать, не докончив фразы. Он подождал, пока я перестану зевать, и переключил свое внимание на все удлиняющийся столбик пепла.