«Неужели после всего, что мы пережили, — Незабудка недобро поглядела вслед повару с чемоданчиком, — и дальше будут спекулировать, ловчить, зарабатывать на чужой нужде?»
Какие покупки могла позволить себе Незабудка сегодня? Полтора литра молока, отдала за них красненькую тридцатку. Данута велела ей пить молока побольше.
А спустя минуту Незабудка, проходя мимо сберегательной кассы, прочла плакат: «Брось кубышку, заведи сберкнижку!» Она безгласно рассмеялась и заторопилась домой.
9
Две недели молчало радио об их фронте, будто он под землю провалился. Наконец диктор сообщил: «В течение 8 мая войска Третьего Белорусского фронта продолжали бои по очищению от противника косы Фриш-Йерунг, заняли населенные пункты Нойе Вельт и Фогельзанг».
А на следующий день донеслась весть о капитуляции Германии.
Незабудка, потрясенная, прикрыла глаза.
В комнату ворвалась счастливая Данута, они обнялись, и слезы их смешались.
Данута открыла шкаф, достала парадную гимнастерку, которая позвякивала орденами и медалями, и потребовала, чтобы Незабудка ее тотчас же надела. Незабудка и сама не прочь была приодеться, но как бы Данута не почувствовала себя ущемленной.
— Дали бы мне партизанскую медаль — обязательно надела бы.
— А я бы всех санитарок, всех медсестер наградила, — сказала Незабудка, переодеваясь. — Только за то наградила бы, что они четыре года делали перевязки, давали раненым пить, выносили за ними горшки, слышали их стоны, поправляли подушки, одеяла, утешали как могли, говорили ласковые слова. Наградила бы всех до одной!
Перед вечером им стало невмочь сидеть в комнате, хотелось поделиться счастьем с другими, такими же счастливыми людьми, и они заспешили в центр города.
Незабудка тяжело дышала, она разучилась быстро ходить и сердилась на себя за это.
Ошалелый вечер и такая же сумасшедшая ночь в бессонном, орущем и поющем городе.
Незабудке тоже хотелось петь и смеяться.
Земной шар вращается в другую сторону, звезды лежат на земле, все люди породнились, воробьи, поют по-соловьиному, на мостовой расцвели цветы! А по мостовой, обходя цветы, шел Павел и улыбался ей...
Где Павел сейчас и радуется ли с нею заодно? Затих ли огонь на его участке?
Писем из Восточной Пруссии давно не было, но, слава богу, пришел недавно маленький листочек, сложенный треугольником.
А то ведь можно и умом помрачиться...
Непохожим на свой почерком — крупные буквы наскакивают друг на дружку, будто неряшливые каракули писал слепой, — Павел черкнул ей две фразы-коротышки. Первая — «Жив, здоров, назло врагу», вторая — «Береги сына и себя».
Ей оставалось лишь гадать, на каком тычке и при какой мигалке, а может, при отсветах ракеты, костра, пожара, — во всяком случае, не при дневном свете, — удалось Павлу нацарапать карандашом эти слова.
А как ему удалось передать этот треугольничек батальонному Харитоше? Сам сунул ему в руки или переслал на полевую почту с кем-нибудь из легкораненых?
Стало страшно от мысли, что с Павлом могло случиться несчастье каждый день, какой она прожила после его письма от 16 апреля. Она с содроганием подумала — даже на минуту остановилась, — ведь и завтра, и послезавтра, и через две недели всем женщинам еще нужно будет бояться почтальонов, потому что похоронки будут приходить и после Дня Победы.
Ни один солдат не застрахован от несчастья, их женам и матерям не избежать страха при встрече с еще моложавой почтальоншей, бредущей по улице Будзэннаго своей старушечьей походкой.
Страх за Павла мешал ей делить без остатка с другими всеобщий восторг этого вечера.
По Октябрьской улице они дошли до костела с четырехугольной колокольней, увенчанной острым шпилем. Данута пошла за ограду и, неожиданно для Незабудки, долго истово крестилась на паперти.
Стало очевидно, что кое-кто в городе сделал богатые запасы трофейных ракет, их жгли с буйной расточительностью. Ни один летчик не воспримет желтые, зеленые, красные ракеты как сигнал «Свои войска»! Это не обозначение своего переднего края! Это не сигнал к атаке! Это не вызов артиллерийского огня и не прекращение его!
Незабудка, как и Павел, не слышала салютов, гремевших в честь их фронта в Москве, не видела праздничных фейерверков в московском небе. А сейчас над ее головой горели отсветы всех московских салютов за последние два года, гремела самодеятельная и разнокалиберная стрельба.
В эту симфонию ночи врывались гудки паровозов со станций Березина и Бобруйск-Товарная. Столько раз за военные годы паровозы возвещали воздушную тревогу, подавали сигнал бедствия латунными, медными голосами. А сейчас они звучали одновременно тревожно и торжественно. И откуда их столько объявилось на местном железнодорожном узле? Только разбитые, с потухшими топками паровозы, чьи гудки не согреты паром, были безмолвны.
Через несколько дней по радио еще раз упомянули их фронт, сообщили, что на той проклятой косе Фриш-Нерунг закончился прием пленных — двадцать тысяч солдат, много офицеров и несколько генералов.
Назавтра в сводке было сказано, что прием немецких солдат и офицеров на всех фронтах закончен.
Ну а 17 мая, впервые после четырех лет войны, оперативной сводки вообще не передали. На весь эфир команда «Вольно!».
Спустя две недели после Дня Победы Незабудка и Данута чаевничали под праздничную передачу. Левитан подробно рассказывал о приеме в Кремле военачальников, а потом передали выступление товарища Сталина. Верховный Главнокомандующий откровенно сказал, что в начале войны мы сделали немало ошибок, у нас были моменты отчаянного положения. Незабудка успела подумать: заводить об этом разговор в начале войны было, пожалуй, ни к чему, а сейчас, после Победы, самое время.
Уже канули в прошлое сводки Совинформбюро, которыми почти четыре года начинались «Последние известия», пришла мирная жизнь. Но Незабудке еще долго будут сниться перестрелки, перебежки, перевязки, ее будут будить стоны раненых, разрывы мин, проклятия на разных языках, бомбежка, ругань, грохот, истошные крики...
10
Она уже собрала узелок, который возьмет с собой, и не отваживалась отлучаться из дому надолго. И все-таки события опередили календарь недели на две, на три.
Данута ушла в свою швейную мастерскую, и некому было проводить Незабудку, когда подоспела минута отправиться в родильный дом. К счастью, по их улице проезжала телега, и мужичок, заросший по самые глаза, согласился отвезти беременную с узелком.
Она не стонала, только кусала губы. Взлохмаченный мужичок с опаской оглядывался и нервно понукал лошаденку с такой же взлохмаченной гривой.
Она лежала в предродовой палате и думала о людях, которые помогли ей жить и выжить. Отчетливо видела закопченное, в кирпичной пыли, лицо своего спасителя Акима Акимовича, видела симпатичную зенитчицу из очереди на вокзале, видела участливое лицо Дануты с седой прядью над виском. Донесся в палату и глуховатый голос ППШ, который советовал ей: «Держи голову выше! Крылья опустишь — тебя и куры заклюют».
Да, голову следует приподнять. Она ухватилась руками за железную спинку кровати, подтянулась, примостилась плечами на подушке и закрыла глаза...
Сколько раз за фронтовые годы ей пришлось ласково упрашивать, уговаривать раненых: «Потерпите, папаша», «Держись, миленький, сейчас перевяжу, у меня рука легкая», «Терпи, казак, атаманом будешь», «Час терпеть, а век жить», «Стисни зубы, криком боли не унять»...
Сама она после каждого из трех своих ранений страдала втихомолку, а то и беззвучно. А если и плакала, то жалеючи себя; больше всего ей жаль было свою молочно-белую, нежную кожу, которую так безжалостно дырявило и рвало железо.
Так неужто сейчас, после всего, что пережила, у нее не хватит силы воли, чтобы молча превозмочь подступающую боль?