К вечеру я стал бредить, был почти в бессознательном состоянии и смутно понимал, что меня несли куда-то, а когда очнулся и стал озираться — увидел, что нахожусь в каком-то длинном и низком помещении и что на полу, на соломе валялось десятка два больных, прикрытых, вместо одеял, шинелями, между больными, у их изголовий положены отрезки досок, — это «столики», а на них ложки, кружки и миски. Сравнительно тепло, но очень сыро. Вдали, в углу — стол. Керосиновая лампа слабо освещает сидящего за столом молодого человека. Он читает книгу. Я глубоко вздохнул и застонал. Молодой человек оставил чтение, подошел ко мне и спросил, что мне нужно. Я попросил воды. На мой вопрос, где я нахожусь, он объяснил, что в полуподвале больничного помещения и что это «госпиталь» для таких, как я, военнопленных. Врач сюда не приходит, а только старший фельдшер, который установил, что у меня возвратный тиф. Я уже перенес первый приступ, а всех их бывает четыре или пять, с промежутками от восьми до десяти дней. В этой «палате» все — тифозные.
Температура у меня стала нормальной, но появилась сильная слабость. Поев хлеба и запив его горячей водичкой, я крепко заснул и, когда проснулся, почувствовал себя гораздо здоровее. Сидевший за столом молодой человек оказался дежурным фельдшером. Он — студент, медик. Узнав, кто я и что я тоже бывший студент, стал ко мне относиться особенно внимательно и перевел меня на место рядом со своим столом. Наше питание было плохим по качеству и, конечно, малопригодным для больных: серый, полусырой хлеб и неизменный перловый суп («шрапнель»). По утрам давался «чай» — просто горячая вода с сахарином.
Мой новый знакомый рассказал, что в городе свирепствует тиф. Очень много больных. Все лазареты переполнены, и приходится размещать больных в места вроде нашего. Смертность велика, особенно среди военнопленных, как находящихся в крайне скверных условиях. Поговаривают о разгрузке города от больных. Конечно, эвакуировать будут только служащих Красной армии, и то — с более или менее крепким состоянием здоровья. За время моего недельного пребывания в «лазарете» там было несколько смертных случаев. Лица умерших сразу же укрывались шинелями-одеялами, и умершие уносились на носилках. Взамен стали присылать больных, уже красноармейцев. Очевидно, в настоящих госпиталях свободных мест не стало.
Однажды, во время своего дежурства, мой знакомец-фельдшер принес мне и некоторым другим больным по чистой смене белья и верхней военной одежды для замены нашей, уже пришедшей в негодность. Это была старенькая одежда, но выстиранная и продезинфицированная. Как она была кстати, и как мы были благодарны этому чудному, сердечному человеку, когда узнали, что это была исключительно его заслуга: он долго хлопотал и добился своего! Однажды он мне тихонько сообщил, что мог бы устроить так, что меня бы эвакуировали из города, выдав мне удостоверение, как военнослужащему Красной армии. Иначе, по его словам, при теперешних условиях я вряд ли смогу перенести свою болезнь благополучно.
Я задумался над этим предложением, но ничего определенного не сказал в тот день, а наутро к нам неожиданно заскочил какой-то военный чин с кипой бумажек и, вызывая по фамилии, вручал вызванному одну из них. В числе таких оказался и я. Читаю: эвакуационный лист на мое имя и… звание — ротный писарь какого-то полка (стояла трехзначная цифра). Меня даже передернуло от неожиданности: я ведь прекрасно понимал, чем пахнет для меня это присвоение звания красноармейца! С другой стороны, перспектива долгого пребывания в подвале тяжело больным и дальнейшая судьба — высылка в лагерь, ослабевшего после болезни — меня просто угнетали. Что делать?
Мои размышления внезапно были прерваны санитаром:
— А ну, давай вставай, пошли!..
Подхватили под руки тех, кто плохо ходил, повели нас во двор, где уже ожидали сани, посадили по четыре человека в каждые и повезли на станцию, а там погрузили в санитарный поезд. И вот я на средней полке в теплом, чистом вагоне. Весь наш поезд наполнен тифозными больными. Везут куда-то на север. Кормят сносно. Дважды в день обход врача. В каждом вагоне дежурный санитар для ухода за больными. Напротив меня лежит молоденький красноармеец-башкир, почти не говорит по-русски; недавно перенес очередной приступ и сейчас с жадностью ест. Рядом лежит пожилой, уже демобилизованный красноармеец. Он все время оживленно болтает о встрече с семьей. Поезд двигается медленно. Лежать надоедает. Ни книг, ни газет. Скучно и тоскливо… Волнует и незаконность моего пребывания среди чуждых мне людей и ее последствия. По ночам слышится бред больных, которого почему-то не замечаешь днем; зовут санитара, переименовывая его в «синатара».
На третий день пребывания в поезде у меня начался очередной приступ; высокая температура, полубессознательное состояние, отвращение к пище и сильная жажда. Как-то ночью стал звать санитара: хотелось пить. Санитара не было, и я сам спустился с полки, в полутьме нашел ведро с водой, которая, как я после узнал, была предназначена для мытья пола, и стал жадно пить, а потом свалился без сознания от слабости. Очнулся лежащим на своей полке, куда меня водворили санитары. Многие, за время моего пребывания в вагоне, умерли. Умер башкир-сосед и тот пожилой, что лежал рядом со мною, так и не увидав своей семьи. В соседнем отделении с верхней полки свалился во время приступа больной и разбился насмерть. На свободные места «вселяли» новых лиц, тоже военных и тоже тифозных.
Наконец, прибыли на станцию назначения, — так мы определили, слушая разговоры санитаров. Это была станция Тамбов. Действительно, вскоре началась выгрузка больных. Кто мог ходить — шел сам или его поддерживали санитары, а сильно ослабевших выносили на носилках. Я принадлежал к первым. С трудом встал, меня подхватили под мышки санитары, вывели на станцию и уложили в сани, где уже лежало двое больных. Было морозно и ветрено, ведь был декабрь месяц. Сразу же, как только сани тронулись, мы взвыли от холода и заерзали: тощая шинелишка совсем не грела ослабевший организм. Сердобольный возчик остановился, достал рогожу, укрыл нас ею и набросал сверху соломы, еще какого-то тряпья, и нам стало как будто бы теплее, но все же холодно.
Ехали долго… Остановились у большого двухэтажного здания бывшей духовной семинарии, приспособленной теперь под госпиталь. Поместили нас в угловую «палату» (бывший класс), плохо отапливаемую. Лежали в одежде, а поверх укрывались с головой шинелями и тонкими одеялами; открыто было только лицо. Медицинский уход был сносным. Питание — неважное по качеству и недостаточное. Хлебные порции были очень малы, и, чтобы они полностью доходили до больных, устанавливалось дежурство самих больных при развеске хлеба, и ими же он разносился по палатам. Довески к порциям укреплялись палочками, вроде зубочисток. Вставали — кто мог — только в уборную или на дежурство. Когда проходили по коридору, останавливались почитать висящие на стенах плакаты. Они были оборванные и грязные; обрывали их для курева, хотя они были из плотной бумаги, но другой не было, разве только принесет кто-нибудь старую газету.
Время шло… У меня прошли и третий, и четвертый приступы. Ослабевший организм тяжело переносил их, хотя они и не такие уж сильные. Подошел пятый, самый тяжелый для меня, приступ. Я, как мне потом передавали соседи, бредил, срывал одеяло, порывался вскакивать. Вызывали врача, давали какое-то лекарство, потом, когда пришел в себя, — аспирин в порошке. Это была первая порция аспирина в моей жизни. То ли от этого, то ли от слабости, но после аспирина я так сильно вспотел и стал таким мокрым, будто бы меня окунули в воду, а пар шел от меня такой, будто бы я вышел из парильни. Удивленные соседи опять вызвали врача. Тот пришел, осмотрел и приказал санитарам передвинуть мою кровать в соседнюю палату, где было гораздо теплее, вытереть меня и переменить белье на сухое, так как раскрывать меня в холодной палате было опасно: можно застудить насмерть. После этой процедуры я крепко заснул. С этого дня началось мое выздоровление.