— Я на все согласен, — ответил моряк, — чтобы искупить свою вину перед вами.
Через полчаса после этого в камеру вошел вчерашний часовой, который вновь вступил на свой пост у нашей камеры. Он позвал комиссара и сказал следующее:
— Товарищ комиссар, я слыхал, что вы наказали товарища, взявшего у меня хлеб. Назначили его на неделю дежурным по коридору. Вы этого не делайте, потому что я с вас всех за это взыщу. Выпускать не буду из камеры… Одним словом, я не хочу, чтобы вы его наказывали.
— Почему же так, товарищ? — спросил Миронин.
— А потому… Я сам сидел в тюрьме, как политический. Я сам испытал эту жизнь и голод, и тюремное обращение. Как в Сибирь погнали, так проститься с матерью родной не дали даже…
Голос часового задрожал от волнения.
— Я действительно вчера вскипел, вышел из себя и набросился на него. Обидно было, что у меня, бедняка, последнюю краюху хотел отнять. А потом одумался, вспомнил, в каком вы все положении находитесь, как вас содерживают здесь, можно сказать, хуже скотины. Опять-таки вспомнил, как я сидел… и жаль мне его стало. Я ж понимаю… ведь он тоже голодный. Я ему сегодня сам полхлеба отдал… Вот как… И чтобы никто об этом не знал. Пусть так между нами и останется…
— Спасибо, товарищ, вы правы. Будет по-вашему, — раздались растроганные голоса.
Многие наперерыв жали часовому руку и благодарили его за человеческое отношение к узникам.
Новые ужасы
За последние дни началась усиленная разгрузка чрезвычайки. Освободили около сотни человек. Явился один из членов социалистической инспекции и заявил, что на другой день будут освобождены все остальные.
— Около 200 человек освободят, остальных в тюрьму, — говорил он.
После обеда поспешно освободили Ч-ского и Р-аля. Затем мы вдруг узнали, что нашего Р-цкого Гадис посадил в одиночку, придравшись к тому, что он зря болтается по двору. Под вечер во дворе несколько раз появлялись знакомые нам «менялы». Приходил Абаш, изрядно выпивший. Навестил нас и Володька в своих красных штанах. Он также был пьян и кричал на арестованных во дворе. Нас рано загнали в камеры. Еврейский караул сменили турками. Все это являлось признаками весьма тревожными, но мы были настолько успокоены тем, что, с одной стороны, уже около трех недель не было ни одного расстрела, а с другой — утренним заверением члена социалистической инспекции, что не придавали всем этим печальным предзнаменованиям особого значения.
Еще засветло явился в наш коридор Гадис со своей обычной свитой: Володькой, Абашем и красноармейцем в барашковой шапке. Все были совершенно пьяны. Из двух соседних камер вызвали восемь человек. Среди них Крупенского[101] и молодого Федоренко.
Проходя мимо нашей камеры, Крупенский тихо спросил Миронина:
— Что бы это значило? Куда нас ведут?
— Я думаю, что на допрос, — ответил Миронин. — Ведь еще рано. Вчера привели нескольких человек от следователя около 10 часов вечера.
— Нет, — тихо сказал Крупенский, — я чувствую, что иду умирать… К тому же вы видите, они все пьяны.
Я помню с поразительной точностью, как их вывели во двор и начали обыскивать. Крупенский, бледный, обросший бородой, медленно протер пенсне и, обернувши голову, посмотрел наверх, на окна своей камеры, к решеткам которой припали его соузники. Кто-то из часовых резко окрикнул его, приказав не оборачиваться. Молодой Федоренко молча ломал руки. Раздалась команда — и их повели к воротам.
Стану ли я описывать подробности этой кошмарной ночи? Она была ужаснее всех предыдущих, во время которых происходили казни. Ввиду недостаточности караула палачи пять раз являлись за новыми партиями. У нас забрали старичка Пиотровского. Его вызвали как раз в ту минуту, когда он, по обыкновению, творил усердную молитву в своем углу у окна. Из одиночки вывели Р-цкого. Он был уверен до последней минуты, что его освободят. Но бедного юношу казнили за то, что у него «длинный язык», и казнили те люди, которые, воспользовавшись его наивностью, сами послали его к жене Зусовича с целью извлечь деньги за освобождение ее мужа. Из разговора с некоторыми причастными к чрезвычайке лицами Миронин узнал, что Зусович действительно был жив в тот момент, когда к семье его посылали для переговоров Р-цкого. Когда же история эта раскрылась, Зусовича будто бы тайно расстреляли. Насколько правильна эта версия, я не берусь судить. Р-цкого же решили убить как опасного свидетеля.
В эту страшную ночь во время одного из посещений нашей камеры палачами произошел инцидент, который ярко рисует тот произвол и случайности, жертвой которых могла стать в чрезвычайке человеческая жизнь. Гадис, рассевшись в нашей камере со списком в руках, начал вызывать имевшиеся в нем фамилии. Легко можно себе представить, что переживал в эти несколько минут каждый из нас. Одна фамилия оказалась написанной очень неразборчиво.
— Лап… Лап… Лапин, — прочитал Гадис.
М. И.Лапин, казачий офицер, помещался в одном отделении со мной. Услыхав свою фамилию, он приподнялся и почему-то оглянулся на нашего комиссара Миронина.
Миронин нагнулся над листком и стал разбирать написанное.
— Здесь, товарищ Гадис, — дрогнувшим голосом заявил Миронин, — написано не Лапин, а, кажется, Лапуненко…
— Ну вам-то какое дело, Лапин или Лапуненко! Чего суете свой нос! — закричал на него палач в барашковой шапке.
— Дело в том, товарищ Гадис, — продолжал Миронин, — что Лапуненко, обвиняемый в налете, действительно имеется в верхней камере. А товарища Лапина еще даже следователь не допрашивал.
— Ага, — пробормотал Гадис. — Хорошо, пойдем искать Лапуненко.
Лапуненко действительно нашли в верхней камере. А Лапин был на следующий день освобожден. После того как палачи унесли вещи казненных, узники вздохнули свободнее, но до утра почти никто не спал. Я помню, как молодой художник Кислейко сел на нары и начал есть помидоры. Лежавший недалеко от меня Луневский возмутился.
— Как ты можешь в такие минуты есть! — воскликнул Луневский. — Ты совсем бесчувственный.
Кислейко расхохотался каким-то странным нервным смехом.
— Отчего же мне не съесть помидорку, последнюю, может быть, — ответил Кислейко.
— Что ты, Сережа, глупости говоришь! — сказал Луневский. — К чему бравировать?
— Дик, завтра меня расстреляют.
— Пустяки… За что? Этого не может быть.
— Ну, а если я собственными глазами видел свою фамилию в списке Гадиса, что ты на это скажешь?
— Тебе это показалось… Ведь видишь, размены уже кончились, а тебя не забрали.
— Бросим, Дик, говорить об этом. До завтра. Я хочу поспать… в последний раз.
Кислейко лег и отвернулся к стенке.
— Неужели нас с Сережей разменяют? — простонал Луневский. — Неужели? За что?
Засыпая, я вспомнил слова Ч-вского. Мне стало ясно, почему его так поспешно освободили в этот день.
Последние дни
На другой день утром Миронина вызвали из камеры для перевода в тюрьму. Ему объявили, что после обеда его увезут. Адъютант коменданта Е. сказал ему:
— Ваше счастье, что вас переводят… Раз переводят, значит, вы спасены.
— А остальные? — спросил Миронин.
Адъютант махнул рукой.
— Лучше не спрашивайте.
В это время Миронин заметил в окне своего знакомого следователя. Тот закивал ему головой и попросил подойти к окну канцелярии.
— Вас переводят в тюрьму, я слыхал, — сказал следователь. — Я рад за вас… Вы пережили тяжелую ночь, но это ничего в сравнении с тем, что будет сегодня.
— Как?.. — взволнованно спросил Миронин. — Аостальных двести человек, остающихся здесь, что ожидает?
— Они все — обреченные. Может быть, процентов 10 освободят… — медленно проговорил следователь.
Миронин начал называть фамилии лиц, сидевших в нашей камере.
— А Кислейко, а Колесников, а Луневский?
— Колесников и Кислейко приговорены…
— Но помилуйте, за что?