Каждый день тюремной жизни был полон страшных и омерзительных подробностей. Трудно сказать, когда сотрудники ЧК были отвратительнее: тогда ли, когда, пьяные и беспутные, они вели себя с откровенной разгульной свирепостью лесных разбойников, как Авдохин или Сорокин, или когда они пытались возвести свою кровавую работу в какую-то чудовищную систему.
Последнее произошло в Концентрационном лагере; он был устроен в начале июня в пустовавшей старой военно-пересыльной тюрьме. В ней было 9 камер и одна одиночная, в общем рассчитанные на 200 человек. Большевики решили, что в тюрьме должно помещаться 4500. Когда они что-нибудь решали, то не признавали никаких возражений, никаких препятствий, ни с чем не считались.
В тюрьму, ставшую лагерем, стали свозить заложников и людей, приговоренных к общественным работам. Обыкновенно приговаривали их до конца гражданской войны. Состав их был смешанный. Были спекулянты, люди, не уплатившие контрибуции, контрреволюционеры, советские служащие. Изредка попадались приговоренные трибуналом, чаще всего из сотрудников ЧК. Попадались и подследственные.
Помощником коменданта был в лагере племянник Лациса, молодой латыш, Иван Иванович Парапутц. Тот самый, который щеголял в шинели убитого им генерала. В нем была и наглость, и жестокость, но была и своеобразная дисциплина, даже честность. Пока арестованные были живы, Иван Иванович не крал от них ни еды, ни денег, ни вещей. А когда убьет кого-нибудь, тогда забирает себе добро убитого, как добычу, уже с сознанием, что это заработано. Этот латыш любил хорошие вещи, в особенности ковры. В его кабинете стояла оттоманка, покрытая чудесным восточным ковром.
Другим помощником коменданта был молодой матрос Тарасенко. Это был хорошенький милый мальчик, не грубый, скорее внимательный. Он как будто даже входил и в положение арестованных, оказывал им некоторое снисхождение. Тарасенко любил рассказывать о том, как он расправлялся в Севастополе с морскими офицерами, а в Екатеринославской губернии с Добровольцами. Его рассказы дышали жестокостью. Это был правоверный коммунист, и другие сотрудники ЧК относились к нему с большим уважением.
Третьим помощником был еврей Глейзер. Вел он себя на словах нагло, на деле был не хуже других, но было в нем что-то тяжелое, недоброе. С сестрой старался держать себя запросто, но предупредил, что если она будет много разговаривать, ей будет плохо. Это Глейзер, небрежно, полушутя, говорил, что сестер увезут в Москву. Такая была привычка у комиссаров, скажут что-нибудь жестокое, запугивающее и смотрят в глаза, любуются впечатлением.
Комендантом в лагере был Сорокин. Его прошлого, как и прошлого других сотрудников, никто не знал. Говорили, что он бывший царский городовой. Это был человек неотесанный, некультурный, малограмотный, грубый, но франтоватый. Заключенных, которые были в полной и бесконтрольной его власти, иначе не называл как: «Фокусники и фокусницы».
Собственноручно он расстреливал довольно редко, объясняя это тем, что уж довольно он в своей жизни настрелялся. Но порой и Сорокин принимал участие в расстрелах. В июле ЧК были переполнены и палачи особенно свирепствовали. Раз привезли в концентрационный лагерь партию арестованных. За недостатком места их заперли в сарае. Ночью двое бежали. Все замерли. Ждали расправы. Послали за Лацисом.
Днем приехал автомобиль. Из него вывели женщину, старика и молодого человека. Их заперли в темном чуланчике, вернее в шкафу. Это были Стасюк и его дочь Биман со своим мужем, офицером. К ним приставили особый караул. Сестра снесла к ним в шкаф обед и убедилась, что они сильно избиты. Было ясно, что готовится расстрел. К ночи нескольких арестованных послали вырыть могилу, тут же в ограде тюремного двора, за кухней. Никто не знал, кому суждено лечь в эту могилу. Мрачное возбуждение царило во всем лагере. Сестра осталась ночевать.
Ночью на автомобиле приехали Сорокин и помощник коменданта. По всей тюрьме раздавались их голоса, властные и пьяные. Слышно было, как вывели заключенных, как караульным было приказано вести их за кухню, туда, где рылись могилы. Потом раздалась стрельба. Коменданты вообще стреляли метко. В ту ночь они были слишком пьяны. Послышались беспорядочные выстрелы, стоны, крики. Опять выстрелы. Опять стоны. К утру все заключенные, которые отчетливо слышали крики и стрельбу, были как сумасшедшие. А на следующий день Сорокин, не без сентиментальности, говорил:
— Пора мне к себе в деревню, к Аннушке. Устал уж я.
В ожидании Аннушки он развлекался попойками и оргиями. Для кокаина, по словам сестер, Сорокин был недостаточно культурен. Кокаином увлекался тот своеобразный правящий класс, та буржуазия, которую выделили из своей среды большевики. Ее так и определяли как «кокаинистическую интеллигенцию».
Сорокин принадлежал к числу большевиков, питавших к медицине большое, но крайне своеобразное уважение. На помощь сестре был дан санитар из числа заключенных, причем сестру заставили дать подписку, что если санитар убежит, она будет расстреляна. Женщина-врач, лечившая заключенных, пользовалась со стороны Сорокина некоторым почтением, но все-таки Сорокин сам присутствовал при медицинском осмотре и сам выслушивал больных. Этот невежественный человек, выражавшийся запутанным, темным языком, состоявшим из смеси иностранных слов, социалистического жаргона и простонародных выражений, хвастливо говорил:
— Я эти все дела не хуже вас понимаю. Сам всякую медицину знаю. Фельдшером был.
Он наклонялся, чтобы послушать сердце, прикладывал ухо к правой стороне груди и приказывал больному:
— Дышите.
Затем давал свое медицинское заключение, которое обыкновенно повторяло заключение врача. Сорокин хотел вместе с докторшей производить и специальные осмотры арестованных женщин. Каким-то чудом ей удалось его от этого отговорить.
VI. Каторжники
Вообще хворать в ЧК не полагалось. Болезнь не давала прав на снисхождение. С больными не церемонились. В лучшем случае клали в тюремную больницу или в околоток, что было огромным облегчением, передышкой на страдном пути. Это счастье доставалось немногим и не надолго. Между прочим, евреи жаловались на Сорокина за то, что евреи никогда не попадались в околоток. Это, конечно, было случайностью, но они были правы, обвиняя его в юдофобстве. Сорокин и Лацис действительно не любили евреев. Лацису приписывали такую фразу:
— Среди евреев 95 процентов жидов. Остальные евреи. Но эти 5 процентов для советской власти необходимы.
Чаще всего больных оставляли в камерах, в общих условиях и продолжали посылать на тяжелые работы. Угаров — один из самых систематично-свирепых комендантов, говорил в присутствии больных арестантов:
— Признаю больными только тех, кто болен тифом или холерой. У нас большевиков такой принцип, если не годен к работе, расстрелять. Это не богадельня.
Особенно тяжело было хворым интеллигентным женщинам, не привыкшим к физическому труду. Их посылали на самую тяжелую и грязную работу. Убирать казармы, мыть полы, чистить уборные. Но когда на уличной облаве случайно забрали проституток, то этих молодых, здоровых девушек сразу освободили от принудительных работ. Они пользовались всеми льготами и образовали в тюрьме своеобразную аристократию, опиравшуюся на покровительство коменданта.
Собственно работа не пугала заключенных. Напротив, если она была посильной, они охотно записывались на нее, чтобы освободиться от убийственной монотонности тюрьмы. Инженеры, сидевшие в концентрационном лагере, сами устроили там водопровод и канализацию. Поездку с бочкой за водой арестанты считали как бы привилегией, и старик адвокат радовался, как ребенок, когда ему разрешили взять бочку, впрячься в нее вместо лошади и выехать за тюремную ограду за водой.
Особенно ждали заключенные попасть на постоянную работу на заводы. Жизнь там была легче, так как не было непрестанного коммунистического издевательства. На один из заводов (Южнорусский) попали главным образом евреи. Говорили, что за хорошие деньги, данные коменданту, можно всегда туда попасть. Работать там не приходилось. Был только один караульный. Можно было даже при удаче сбегать домой и опять вернуться. На заводе Гретера было тяжелее. Туда были отправлены поляки, заложники, привезенные из Одессы. Их всего было перевезено 34 мужчин и 9 женщин, но на завод отправили только мужчин. Жены просились с ними, но им отказали с издевательством, с циничными разговорами. На тот же завод попали арестованные в Киеве польские студенты и курсистки, которых заставляли исполнять всякие домашние работы.