«Не знаю почему, но заключенные любили, чтобы я была в камере, когда их выводят на расстрел», — сказала мне одна из сестер и улыбнулась тихой, как будто даже виноватой улыбкой.
Как священники напутствовали они людей, посылаемых на казнь, как бы давали им последнее благословение. Настоящих священников комиссары не допускали в тюрьмы, кроме тех, кого они держали там, как арестантов. Несколько раз Красный Крест просил, чтобы приговоренным разрешили исповедоваться и причаститься. Каждый раз коммунисты отказывали в этой просьбе. Между тем среди заключенных было не мало людей верующих, которым последнее напутствие священника могло облегчить ужасы казни.
Бывали периоды, когда палачи истребляли подряд всех, попавших в тот или иной каземат. Единственными уцелевшими свидетельницами того, что еще накануне были здесь живые люди, полные то отчаянья, то надежды, оставались сестры. Они шли через эту долину скорби и плача, точно монахини, ухаживающие за зачумленными. Они знали, что спасти несчастных от красной смерти не в их силах, и все-таки оставались на своем посту, чтобы хоть маленькой заботой, улыбкой, ласковым словом осветить и согреть жизнь этих мучеников гражданской войны.
«Я никогда не думала, что это такая пытка быть среди осужденных на смерть, — говорила мне сестра. — Вокруг меня двигались живые люди, они кое-как налаживали свое повседневное существование. Привыкали к нам, мы привыкали к ним. И вот стучит автомобиль. Каждый ждет — не за ним ли? Еще ужасно было, если приводили кого-нибудь очень одухотворенного, очень светлого. Тогда мы знали, что это обреченный на смерть. Всё культурное, выделяющееся, высокое большевиков задевает. В них ненасытная потребность истребить все лучшее».
Моральное превосходство сестер вызывало в палачах и тюремщиках смутное чувство подозрительности, тревоги, раздражения. Мельком упоминая о трудностях своей работы, сестры говорили, что им приходилось приспосабливаться к низкому уровню большевистских властей. Надо было себя упрощать, стараться затушевать интеллектуальную пропасть. Это было унизительно, но совершенно необходимо. А коменданты хвастались друг перед другом и перед руководителями Чрезвычайки своими сестрами. Сами распущенные и ленивые, они удивлялись неутомимости сестер. Все добивались, какой продолжительности у них рабочий день? Один из самых свирепых комендантов, Сорокин, звал свою сестру, не то шутя, не то с похвалой, «Милостивый Филарет».
Сестры сумели завоевать уважение этих людей, не знающих ни удержу, ни стыда. Развратные — они при сестрах еще сдерживались. Жестокие — они порой оказывали по просьбе сестер ту или иную милость. Уверенные в своей безнаказанности по отношению к сестрам, они все-таки не переходили известной черты.
Быть может, даже сестры, с их монашеской мягкой сдержанностью, пробуждали в этих озверевших людях какие-то смутные проблески совести. Комендант Авдохин взял раз сестру за руку.
— Ох, сестра, нехорошо мне, голова горит.
— Что с Вами? Разве что-нибудь особенное случилось?
Сестра знала, что в те дни Авдохин замучил много народу.
Но ведь это были не первые его жертвы. Маленькие черные глаза коменданта впились в лицо сестры.
— Ох, сестра, не любите Вы меня.
— Как я могу Вас любить, что между нами общего? Вы, комендант, делаете свое дело. Я — сестра, у меня свое дело.
Тогда он жаловался другой сестре:
— Спать не могу. Всю ночь мертвецы лезут…
Такие речи редко срывались с уст деятелей Чрезвычайки. Они творили свою кровавую работу, самоуверенно и дерзко, не боясь человеческого, а тем более Божеского правосудия. Если бы им почудилось, что в сестрах таится хоть что-нибудь опасное для них, расправа была бы коротка. Но сестры были осторожны.
А все-таки одна сестра, Мартынова, была расстреляна. Ее заподозрили в сношениях с Добрармией. Арестовали, потом выпустили. Опять взяли и расстреляли.
Опасность постоянно угрожала сестрам.
Как-то раз сестра ночевала в Концентрационном лагере и слышала, как комендант, проходя под окнами, сказал:
— Сестру такую-то придется арестовать.
Ей стало страшно. Лучше, чем кто-нибудь, знали сестры, что такое власть Чрезвычаек.
Когда рано утром к ней постучали, она была уверена, что пришел конец.
— Сестра, идите на кухню, на счет обеда, — раздался голос. Она вскочила. Значит, опасность миновала.
Они всё время шли как по лезвию ножа. Под конец, когда началась эвакуация, коменданты откровенно говорили им:
— Мы увезем вас с собой. Вас нельзя оставить, вы слишком много знаете. Часть нас останется в Киеве, будем вести конспиративную работу против Деникина. Вы почти всех нас знаете в лицо. Вас надо или увезти, или отправить в Штаб Духонина (на большевистском жаргоне это значит — убить).
Сестры были так поглощены своей заботой о заключенных, что сознание собственной физической опасности отходило на второй план. Несравненно труднее было преодолевать моральное отвращение к большевистским чиновникам, с которыми приходилось все время иметь дело. Тяжело было пересиливать в себе непрестанную муку состраданья.
«Я не знала раньше, что можно, не говоря, понимать. Мы видели, чувствовали все их мысли, — писала одна из сестер в письме к родным. — Перед нами открылось бесконечное количество душ человеческих. Столько глаз смотрело мне в душу, стольким я заглянула далеко, далеко в то, что таится в глубине человеческого существа, в его святое святых. Столько их прошло передо мной, что до сих пор трудно опомниться, а тем более — забыть. Тот, кто хоть раз смотрел в глаза уходящих из жизни, хоть раз читал в них эту бесконечную тоску по тому, что зовется жизнью, тот вряд ли забудет их. Таинство смерти вырвалось в таинство жизни, сокрушая, уничтожая и точно насмехаясь. Эти замученные, исстрадавшиеся люди проходят передо мной, как тени. Вокруг нас была бездна горя, море крови, толпы измученных людей и тут же рядом пьяный разгул, оргии и пиры сотрудников роковой ЧК.
Жить в этом кошмаре, видеть всё это — и то трудно было оставаться здоровым. А для сотрудников ЧК это невозможно. Когда передо мной встают образы Авдохина, Терехова, Асмолова, Никифорова — комендантов ВУЧК, Угарова, Абнавера и Гуща из Губчека, то ведь это все совершенно ненормальные люди, садисты, кокаинисты, почти утерявшие облик человеческий».
III. Система запугивания
Как и во всяком чиновничьем учреждении, а большевики-коммунисты прежде всего, конечно, чиновники, — среди сотрудников чрезвычайки есть генералы, есть и мелкая сошка, есть простые исполнители и есть руководители. Есть и изобретатели, вносящие в свою работу фантазию и даже страсть.
Огромное большинство следователей, комендантов и других сотрудников ЧК состояло из людей малообразованных, часто почти неграмотных. Интеллигентные люди являлись исключением. Грубость и жестокость были совершенно необходимыми качествами, и в этом отношении никаких исключений не допускалось. Всякая снисходительность, а тем более мягкость к заключенным строго преследовалась и могла подвести сотрудников под самые строгие кары, вплоть до рассгрела.
В Особом отделе был комендант Ренковский. По виду это был человек интеллигентный. Как-то раз сестра вошла к нему в кабинет. Он сидел, закрыв лицо руками:
— Я больше не могу, слишком тяжело.
Через день сестра увидала его среди заключенных и сказала ему:
— Заключенные будут жалеть, что Вы больше не комендант.
— Потому-то я здесь и сижу.
Позже он убежал из-под ареста.
Большинство сотрудников носило чужие фамилии. Евреи обыкновенно выбирали русские имена. Добраться до прошлого этих людей, понять, кем они были раньше, — нелегко. Про них ходили различные легенды. Рассказывали про их уголовное прошлое, про службу в царской полиции.
Председателем ВУЧК был Лацис,[43] свирепый, не знавший пощады латыш. Чем он раньше занимался, неизвестно. Он был не простым палачом, а теоретиком и идеологом большевистской инквизиции. За его подписью в киевских советских «Известиях» печатались статьи, доказывавшие право коммунистов беспощадно истреблять своих врагов. По внешности Лацис был благообразный, воспитанный человек, и производил он свою свирепую работу с латышской систематичностью. Позже ему на помощь приехал другой латыш, Петерс.[44]