Несколько в стороне от других усадеб, нарушая симметричность широкой улицы, белел небольшой домик, такой же белый, как и все, с такой же черепичной крышей. Мутная полоска света пробивалась сквозь ставни его окна, выходившего в молодой редкий сад, дрожала в луне, истыканной каплями дождя. Я посидел немного на крыльце, нашел на ступеньке окурок дрянной «самодельной» сигары, сбегал за огнем и опять вернулся к крыльцу. Полоска света не угасала, меня и раздражая. «А может быть, вспустят все-таки? Не без добрых же душ на свете?..» Я бросил в лужу вонючую сигару и постучал по обитой войлоком двери. Прошла минута, две. Послышался испуганный женский голос:
— Кто там?
— Пленный. Я голоден и замерзаю. Помогите, ради Бога!
Опять томительное молчание. Потом сдавленный мужской бас спросил:
— Кто это, Луиза?
— Пленный. Говорит по-немецки… Я думаю наш, колонист…
Разговор перешел в шепот. Потом скрипнула дверь, мелькнула белая тень, и тот же женский голос сказал: «Входите, милый!»
В комнате, куда я вошел, споткнувшись о порог, было полутемно. В мигающем свете маленькой лампы я заметил только гипсовое Распятие на каком-то большом ящике, похожем на комод, да широкую деревянную скамью у стены, увешанной дешевыми гравюрами. Та, кого назвали Луизой, безмолвно указала мне на скамью, принесла подушку и большой ломоть свежего, с тмином хлеба, на котором белел кусок сала.
Казалось, в комнате никого, кроме меня, не было. Равнодушно стучали часы… Тихо трещала лампочка. Закрывая рот рукой — мне почему-то казалось, что я жеванием своим разбужу хозяев, — я съел половину хлеба и сала, как мне ни хотелось съесть всё, засунул остальное в карман и осторожно растянулся на скамье. И потерял власть над собой. От радости, что я в тепле, что я сыт, что у меня есть хлеб и на завтра, я заплакал, закрыв лицо подушкой. Очень скоро беспричинные слезы эти растворились в волне нахлынувшего сна…
Сбросил эту волну голос хозяина:
— Из какой вы колонии?
Я хотел было назвать первое всплывшее в памяти имя, но остановился вовремя. Если будут расспрашивать, все равно узнают, что я не немец, да и трудно мне было подбирать слова давно забытого языка…
— Я не колонист. Я русский, бывший студент, улан…
Не знаю, нужно ли было им знать степень моего образования и род оружия.
В полутьме опять зашептались. Мужской голос что-то раздраженно доказывал. Разобрал я только одну фразу: «Эти русские все одинаковы…»
Женский о чем-то робко спросил.
«Сейчас меня выгонят…» — подумал я, и сейчас же послышался из темноты бас:
— Нам очень жаль, но сейчас придет домой сын, и ему негде будет спать. Он спит на вашем месте… — Сказано это было по-русски, с сильным акцентом.
Говорить было не о чем. Я поднялся и, сдавив ладонью карман с хлебом, как будто хотели взять и его, сказал тоже по-русски:
— Что ж делать. Спасибо, что хоть накормили. Не хочу быть непрошеным гостем и ухожу… Ухожу, чтобы доказать, что не все русские одинаковы. Коммунист не только не ушел бы, но и разгромил бы ваш дом. Я же, как и все настоящие русские, этот дом защищал своей кровью. В благодарность вы меня выгоняете, как собаку. Стыдно и подло так поступать!
Когда я закрывал за собой обитую войлоком дверь, Луиза сказала: «Георг, Бог тебя накажет за это…» И Георг ответил раздраженно: «Меня Бог наказал уже…»
Ежась от дождя, попадавшего за воротник, я вернулся в школу. В ее маленькой зале с перевернутой набок фисгармонией и портретом румяного пастора на голубой стене спала добрая половина нашей «кумпании».
У дверей, на железном листе догорали дрова. Чад от потухающих головешек ходил по комнате едкими волнами. Прижавшись к соседу озябшим несоразмерно длинным телом, приказчик из Курска кричал во сне: «Дашенька, я не виноват-с, ей-богу. Вот крест, не виноват-с…»
Я настелил соломы за фисгармонией. Засыпая, смотрел на румяного пастора и думал, почему у него один глаз меньше другого…
Раздел 3
На Юге России
А. Г. Блазнов[121]
Смерть генерала Раддаца 6 марта 1918 г.[122]
В 20-х числах февраля 1918 года генерал Раддац,[123] возвращаясь из Персии, где он командовал дивизией, был арестован в г. Армавире и заключен в городскую тюрьму. Незадолго до этого в этом городе образовался большевицкий военно-революционный комитет, главной деятельностью которого было обезоруживание проезжающих воинских эшелонов, грабеж денежных ящиков, арест и отобрание денег у офицеров и других интеллигентов. Нижних чинов или зачисляли по их желанию в большевицкую армию, или отпускали без оружия домой. Главнокомандующим большевицкой армией в этом районе был некто Сорокин,[124] в прошлом фельдшер. Армия исчислялась в 40 тысяч. Состояла как из солдат с фронта, так и мобилизованных крестьян Ставропольской губернии и Кубанской области. В тюрьме генерал Раддац жаловался на своего начальника штаба как главного виновника его ареста, не исполнившего какой-то его приказ. Сам начальник штаба сумел от ареста как-то ускользнуть.
5 марта вечером арестованных в количестве 105 человек отправили на вокзал и разместили в трех грязных вагонах-товарных. В числе арестованных большинство были кубанские офицеры, возвращавшиеся из Персии, были доктора, ветеринары, делопроизводители, полковой священник, несколько урядников, три молоденьких девушки и два вольноопределяющихся — не казака.
Около 6 часов утра 6 марта поезд с арестованными подъехал к станции Ладожская и, не доезжая семафора, остановился, вероятно, по требованию окруживших поезд солдат. Арестованных осыпали бранью и угрозами. Три вагона были отцеплены. Солдаты, видимо, собирались расстрелять арестованных в вагонах, но прибывшие со станции четверо штатских и одна женщина (вероятно, комиссары) уговорили толпу солдат очистить поле перед вагоном, оставив лишь небольшую группу.
Один из комиссаров выкликнул фамилию: «Шевченко» (это был делопроизводитель Баталпашинского отдела — ярый антикоммунист). Вагон отперли, около выхода стало два солдата, дверь приоткрыли, и Шевченко вышел. Ему приказано было раздеться до белья и идти в поле. Шагах в 50 от вагона он был застрелен несколькими пулями в спину. Затем таким же порядком были расстреляны два вольноопределяющихся и три девушки (родом из Анапы).
Затем минут 15 не вызывали никого. Потом тотчас же комиссар выкрикнул: «Генерал Раддац!» Генерал вышел из вагона, разделся и, сохраняя полное спокойствие, твердым шагом, с презрением к толпе, как на смотру пошел в поле. Раздалось три беспорядочных выстрела, и генерал упал, шагах в 50-ти от вагона.
После ген. Раддаца были таким же порядком расстреляны генералы Кострюков[125] и Перепеловский,[126] полковники: Алексей Иванович Суржиков[127] и Плотников. Стоявшая около вагона комиссарша утирала слезы платком. В этот день было расстреляно 11 человек, и тела их до ночи лежали белыми пятнами.
После этого три вагона были придвинуты на станцию и поставлены около пакгауза. На перроне вокзала было много народа, вероятно наблюдавшего за расстрелом. Было много женщин, солдат, видны были и казаки в бешметах. Все настроены были весело, лущили семечки, слышен был смех и веселый говор. Как потом стало известно, здесь находился штаб 2-го Северо-Кубанского революционного полка.
Три вагона у пакгауза простояли до 2-х часов следующего дня, т. е. 7 марта. К этому часу от станции Усть-Лаба прибыл поезд с 3-м батальоном Гунибского полка. Накануне этот батальон был сильно потрепан у станции Усть-Лаба отрядом генерала Корнилова. Этим объясняется то озлобление, с которым прибывшие солдаты набросились на вагоны с арестованными.