Промелькнули три революции. В этот период Лида познакомилась с одним офицером. Тот, пламенный сторонник свободы, доказывал ей все преимущества нового перед старым, развивал теории, рисовал картину какой-то будущей счастливой жизни. И то, что он говорил, так не соответствовало действительности, так противоречило тому, что она видела в лазарете и всюду на улице. Жизнь разгульная, пьяная тянула куда-то толпу и заставляла Лиду сторониться, уходить в себя и больше думать, анализируя, сравнивая прошлое с настоящим. Потом пошли тревожные слухи. Как гром прозвучал похабный Брест-Литовский мир. Приехал брат из армии и то, что он рассказывал, леденило кровь.
Потом пошли слухи о расстрелах. Стали искать офицеров. Брат скрывался, шепотом рассказывал о планах своих единомышленников. Их группа подготовляла восстание. Он сумел привлечь сестру. Лида работала с ними и, работая, полюбила того, кто руководил ими. Как-то быстро и без всяких торжеств вышла замуж. И не прожила и недели с мужем, как тому пришлось бежать. Она осталась одна с матерью. Брата арестовали, и об его участи ничего не было известно. Потом пришли чехословаки и добровольцы. Лида, ожившая после двух писем мужа, деятельно принялась за свою прежнюю работу. Перевязывала, утешала, сидела с больными и ранеными. Забыла все и как-то не заметила той тревоги, которая нависла над городом. Приближались красные. Разбросанные отряды добровольцев не могли удержать их, и уже слышна была стрельба перед городом, когда она поняла общую тревогу. Все уезжали. Она собралась тоже, но только вместе с лазаретом. И не успели. В общей сутолоке лазарет остался, осталась и она. Пришли те, кого она ненавидела за те мучения, которые они причиняли побывавшим у нее на руках раненым. Ее арестовали, требовали выдать мужа. Посадили в тюрьму и держали долго, не расстреливая, может быть в надежде, что она еще пригодится, или как женщина, или как заложница за мужа. Переводили с места на место. И наконец привезли, измученную, в Ярославль и недели через полторы после моего приезда я увидел ее, входящую в нашу камеру. Ее встретили молча. Она вошла, опустилась на ближайшие нары и застыла так, с узелком вещей на коленях.
Долго бы просидела она так. Только кто-то из нас подошел, спросил, и она как-то сразу с первых слов привлекла нас к себе. До сих пор мы не видели в камере женщин. И невольно, несмотря на условия, все старались занять ее, хотя бы словами помочь ей. Но Лида оправилась быстро и уже ночью, перед двумя часами, видя общую тоску и еще не зная, в чем дело, сумела как-то так рассказать нам что-то, что мы не заметили время и очнулись только при звуке шагов солдат.
Я никогда не думал, что у такой молоденькой, слабой по наружности женщины может оказаться такая сила воли, такое влияние на взрослых мужчин, часто плакавших, как дети, в минуту смерти. Она и утешала, и вселяла своим присутствием какую-то надежду на освобождение. А когда расстрелы перенесли из коридора под окно нашей камеры, в угол каменного забора, Лида находила в себе силы, стоя у окна, благословлять убиваемых на ее глазах.
Эти дни от 20 мая до 8 июня никогда не изгладятся из памяти обитателей нашей камеры. Мало того что каждый день сами ждали смерти, мы должны были видеть ее каждую ночь.
Убивали у нас на глазах. Первый раз, когда под окном мы увидели свет и затем услыхали чей-то резкий крик, выводящий только одну букву: «а…а», крик, прерываемый побоями и руганью, мы не поняли, что это значит. Но первые бросившиеся к окну оттолкнулись от него и, закрыв лицо руками, кинулись в угол, зарывшись с головой в тряпки. Я смотрел. Я видел, как притащили какого-то мужчину, как долго возились с ним, стараясь заставить его стоять спокойно, и как, наконец, не добившись результатов, свалили его с ног и убили как собаку одним револьверным выстрелом. И этот непрерывающийся однотонный крик, и свет фонарей, и выстрел, так явственно прозвучавший у нас в ушах, были так кошмарны, что кто-то не выдержал, и в камере раздался какой-то крик-вой. Крик, заставивший даже ко всему привычного надсмотрщика войти в камеру и ударами кулака привести в себя нарушителя тюремной тишины.
Так продолжалось 19 дней. 19 раз, каждую ночь я видел, как умирали люди. Каждый раз смотрел, представлял себя на их месте и с холодным потом на лбу, с поднимавшимися от ужаса волосами видел корчившиеся в предсмертной муке тела.
Мы не спали. Нельзя было, не могли ни на минуту отрешиться, уйти от кровавых видений. Я чувствовал, что схожу с ума. Я не мог себя заставить не смотреть на убийство. Оно притягивало. Оно убивало всякие чувства. У нас уже никто не кричал. Все изменились до того, что даже днем иногда не узнавали друг друга. И если кто-либо разговаривал о чем-нибудь постороннем, то только страшным напряжением ума понимали сказанное. И вот только теперь, живя в других условиях, я смог понять, какой подвиг совершала Лида. Только теперь я вполне оценил женщину с ее способностью выносить все и быть действительно Ангелом-хранителем. Без нее мы бы все сошли с ума. Что она делала, я не могу передать, но мы все чувствовали ее, чувствовали ее влияние на нас и, только благодаря ей, перенесли эту жизнь. Но ее отняли у нас. Ее убили. И с ней ушла от нас вера в жизнь, в свободу, в счастье. Это случилось в ночь с 7-го на 8 июня. Никто ничего не знал. Никто не допускал даже мысли, что можно убить молодую, прекрасную, ни в чем не повинную женщину.
Этот вечер она сидела у моего изголовья. Не знаю почему, но мы сошлись с ней. Мне кажется, что я любил ее. Она тихо, чтобы не тревожить других, в сотый раз рассказывала мне о своей жизни, о своем далеком Володе. И гладила по голове. Под влиянием ее я успокаивался, настоящее отходило куда-то на задний план, и вспоминались картины собственной юности, детства…
Я не слышал, как подходили солдаты. Я очнулся от грез в тот момент, когда гремел замок нашей камеры. Первая мысль: «Кого? Господи, лишь бы не меня». Дверь отворилась, вошли. Чей-то гнусавый голос прочитал, нарочно оттягивая слово от слова: «Лидия Александровна Гортанова», и, помолчав минутку, как-то бросил: «Без вещей». Никто не проронил ни слова. Ужас сковал всех. А она встала, как-то медленно, точно прислушиваясь к чему-то. Сделала два-три шага вперед. Широко открытыми глазами посмотрела на солдат, обвела взором камеру, будто прощаясь с нею и, вдруг сорвав с шеи крестик и бросив его ко мне, точно решившись на что-то, пошла к дверям. Но силы изменили. Остановилась. Прислонилась к ним, как-то бессильно повернулась к нам, протянула руки, точно умоляя о защите. И тут же, без слов, без слез, резко выпрямившись, точно укоряя себя за что-то, переступила порог, и захлопнувшаяся дверь разделила нас навсегда.
Сколько времени прошло — я не знаю. Только услышав под окном шум, я бросился к нему. Лида стояла уже у стены, и какая-то женщина снимала с нее платье, а солдат резал ее чудные волосы. Не дорезал и бросил. К ней подошли, что-то говорили. Потом еще и еще. Выведенные из себя ее молчаньем, они отдали приказание. Солдаты построились. Подошли к ней последний раз и завязали глаза большим белым платком. Раздалась команда. Но Лида, порвав платок и держа его в высоко поднятой правой руке как-то, точно рыдая, с криком: «Будьте вы прокляты, да здравствует Россия», упала под выстрелами как-то вразброд стрелявших солдат. Я это хорошо помню. Стреляли плохо. И не упала Лида. Только раненая, она, скользя по стене, тихо как-то приседая, опустилась на землю. Но это не был конец. Тот, кто командовал, подошел к ней. Ударил в грудь ногою и с каким-то ругательством выстрелил в висок из нагана.
И… это всё. Дальше я не помню. Потом говорили, что я очнулся только через два дня, уже в другой камере, громко именовавшейся лазаретом. Пролежал там около месяца и был выпущен из него, так как, по выражению одного из тамошних заправил, был совсем «никудышним» человеком.