— Ах-ах-ах! Ну, да ничего! У тебя вот это что на руке-то висит? Шугайчик, что ль? У, какой! словно крапива жжет! Сермяжный! Ну, да я возьму. Ведь не пропадать же тебе с голоду!
— Два рубли стоит… совсем новый… — проговорила поселянка…
— Ну, где там новый, милая, где там!.. Только по христианству и беру… Только потому, что уж крепко мне жаль тебя… только потому, что сердце к тебе лежит… Уж давай, давай — так и быть! Как тебя зовут-то, милая?
— Ганной.
— Ганною? Молись женам мироносицам, каждое утро клади семь поклонов и читай: "Святые жены мироносицы! подайте исцеление от болезней…" Так уж я возьму… уж я возьму, так и быть! Давай, милая!
Ганна безмолвно подала ей свою грубую белую корсетку.
Сестра Гликерия, схватив залог, пощупала его, погладила, подкинула, понюхала. Не ведаю, какие соображения помешали ей лизнуть его, но в твердой пребываю уверенности, что поползновение лизнуть было очень сильное…
Ганна же, получив деньги, прислонилась к выступу стены, закрыла глаза и как бы забылась.
Как раз над ее головою висела страшная картина истязаемых варварами мучеников, но весь ужас изображения изрубленных членов, раскиданных внутренностей утрачивал вою силу пред этим простым, безропотным мужицким лицом с закрытыми глазами.
— Плохонькая штучка, плохонькая, — говорила сестра Гликерия: — ну, да уж бог с тобой… бог с тобой… А ты, Одарочка? Что ж ты? Давай же!
И сестра Гликерия, игриво перебирая перстами, как бы приманивая домашних пернатых к воображаемому корму, с улыбкой ожидания глядела на Одарку.
— Дайте мне… — начала было Одарка.
— Вот три злотых, милая, вот они! — прервала сестра Гликерия с прежнею ясною игривостию, подкидывая на скользкой своей длани три легковесные монетки. — Вот они!
— Дайте мне рубль.
— Рубль? — повторила сестра Гликерия, как бы не доверяя своим ушам. — Рубль? Что это ты, голубка моя, что это ты? Это ты шутишь, а? Рубль! Просила три злотых, а теперь рубль!..
— Мне бы рубль…
— Зачем тебе рубль? Ну, зачем тебе рубль, скажи?
— Надо. Девочка больная, так, может… Мне рубль надо… А то лучше и не закладывать…
— Ну, уж я тебе, так и быть, дам четыре злотых… Уж так и быть, дам…
— Мне рубль.
— Эко ты затвердила: рубль да рубль! — воскликнула сестра Гликерия, видимо начиная приходить в волнение. — Даю четыре злотых, — чего ж бы еще? Ведь это тот же рубль, — малости недостает, так, пустяков!.. Бери четыре злотых…
— Нет…
— Ну, хорошо: бери четыре злотых с половиною! Это уж так, для твоего убожества… Ну, бери же, милая! чего ж еще стоишь?
Сестра Гликерия взволновалась. Ланиты ее покрылись густою алою краскою, уста сжались, очи забегали, как захлопнутые в мышеловке мыши, рамена ее подергивало, всю ее поводило.
— Ну, хорошо! Я дам тебе еще десятку. Теперь довольно? Ну, скажи ж спасибо сестре Гликерии!
— Мне надо…
— Погоди, погоди! Я тебе еще платочек дам. Тебе ведь без платочка-то нельзя, ведь время-то не летнее — осеннее, ведь холода пошли… Как же тебе без платочка-то? Невозможно! Девочка у тебя больная — еще девочку навеки захолодишь! Погоди-ка, я вот тебе покажу!
Сестра Гликерия юркнула в конурку, и тотчас же снова появилась, пыхтя под тяготою ноши, обремененная целою охапкою всевозможных головных и шейных платков, которые она с лихорадочною торопливостью начала раздергивать перед Одаркою.
— Вот, милая, вот! — говорила она, между тем как уста ее сжимались в умилительную, но судорожную улыбку, а глаза заискивающе, но вместе с тем пытливо и тревожно взглядывали. — Вот этот — а? Тепленький! В нем будет словно в гнездышке! Уж в нем девочку свою не захолодишь! Возьми этот, послушайся ты моего доброго совета! Или вот этот: тоже теплынь! Просто лето! Ах-ах! Как это между платками попалось? Не приложу ума, как это попалось! Как нарочно для тебя! Гляди-ка, видишь?
И сестра Гликерия с благодушною улыбкою игриво подняла на перстах мелкое, очевидно с детской шейки, ожерелье и неоднократно потрясла им пред очами Одарки.
— Как нарочно для тебя, милая! Ну-ка, примеряй-ка на девчоночку! Примеряй-ка, примеряй! Ведь это из Воронежа, от святого Митрофания угодника! Да, да, как нарочно для тебя! Сам господь, видно, тебе это посылает. Видно, уж сам господь милосердный!
И сестра Гликерия, схватив и приподняв головку девочки, быстро окружила ее шейку ниткою снизок.
Девочка тихо, едва слышно застонала, и в то время как сестра Гликерия тормошила ее, мне несколько раз мелькнуло ее испитое, желтое, прозрачное, измученное личико, с глубоко ввалившимися, совершенно потухшими очами.
— Вот, вот! — воскликнула сестра Гликерия. — Ну, это сам господь тебе послал! Это уж сам господь… Так вот тебе три злотых…
— Четыре с половиною, говорили…
— Ах, да! четыре с половиною… Ох, разорила ты меня! Ну, вот четыре с половиною…
— А платок-то?
— Какой платок, милая? Да ведь ты снизки взяла! Ах, ты, чудная какая!
— Нет… как же это? Нет… Ей-богу, я не…
— Ведь от святого угодника Митрофания! Да ты у кого хочешь спроси… Ведь от святого угодника Митрофания! Ну, чего ж ты на меня глядишь? Эх, с вами связываться-то беда! Все мне попрекают: "Сестра Гликерия, чего ты связываешься с этим народом? Смотри, не рада будешь!" Оно и точно. Да что ж делать! уж у меня сердце такое — одна мягкота!
И сестра Гликерия с видом безнадежной грусти махнула рукою, кивнула главою, а вслед за тем, быстро кинув Одаркин платок в свою охапку, приняла очевидное намерение направиться в свою конурку.
Но Одарка успела удержать развевавшийся конец своего платка, что заставило сестру Гликерию вдруг свернуться, сжаться, а затем она нервно вся закопошилась, как будто бы в самом деле она была пиявица и ее посыпали солью.
— Так вот ты как за мою добродетель! — возопила она. — Вот ты как за мое милосердие! Что ж это ты морочишь меня, а? Ах, царь небесный, царь небесный! Да уж Христос с тобой! Сказано: "Отыди от зла и сотвори благо!" И отыду… и отыду… На, бери любой! Бери, бери, а судит пусть нас господь!
И с этим последним восклицанием сестра Гликерия, отделив от своей охапки пук платков одинакового, наискромнейшего размера, с волнением начала их развертывать пред Одаркою.
Велико количество платков было у сестры Гликерии. Глядя, как развевалась их плохонькая ткань, я задавал себе многие любопытные вопросы:
Чьи убогие плечи, например, покрывал вот этот бурый, выцветший платок? Судя по скромной окраске, он, вероятно, покрывал плечи старого человека.
И как этот старый человек стоял пред лицом сестры Гликерии? И что тогда думала беспомощная старуха?
А вот этот, хотя редкий как сито, но яркоцветный, несомненно украшал, в виде чалмы или же в виде коронки,[12] молодую голову.
Была эта молодая голова одинокая или несла тяготу семейных забот? С какими чувствами развязала она свой незатейливый убор?
Голос сестры Гликерии, раздавшийся хотя попрежнему под строгою сурдиною, но с достаточною резкостью, вывел меня из мира мечтательных предположений и догадок.
— Бери же, бери! — настаивала сестра Гликерия. — Что ж не берешь?
— Уж очень мал… Куда ж мне его? Очень мал… — проговорила Одарка.
— Мал? Этот-то мал! Да он больше твоего! Давай-ка, смеряю!
С этими словами сестра Гликерия с быстротою коршуна вцепилась в Одаркин платок, завладела им и стала мерить.
— Самую каплю поменьше, самую каплю… Самую-самую каплюночку… — говорила она, изумительно искусно передергивая и растягивая по объемистому платку Одарки измятый, пестрый четвероугольник. — Бери! Бери, да поминай сестру Гликерию!
— Нет… — проговорила Одарка: — нет, нельзя… Нет, уж лучше я обойдусь… Лучше не надо…
Она положила полученные деньги на стоявший поблизости и составлявший, вместе с другою церковного утварью, стенки прохода в конурку вышедший из употребления налой, но сестра Гликерия поспешно отступила.