Всю эту ужаснейшую ночь я провел почти без сна, и едва показались бледные лучи рассвета, я начал бродить около иерейского жилища, уповая на что, я сам не ведал.
В иерейском жилище царствовала могильная тишина.
Наконец появилась Лизавета с куриным кормом и иачала скликать цыплят.
Я подошел к ней и сказал умоляющим голосом:
— Что Настя?
— А я почем знаю, что теперь Настя? — ответила Лизавета: — Настю увезли!
— Увезли?! Куда?
— А кто их знает? Сам повез. Ухватил в полночь и повез.
— Что ж она?
— Ничего.
— Не плакала?
— Нет. Он ее все за руку вел, а она приостановилась. "Прощай, — говорит мне. — Кто меня вспомнит, поклонись…"
Тут я оканчиваю первый отрывок из отроческих моих воспоминаний.
Отрывок второй
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Упадок духа и новое испытание
Утратив драгоценных мне Настю и Софрония, я первые дни впал как бы в некое оцепенение, перемежавшееся неистовыми проявлениями горести и негодования, сильно тревожившими мою мать и несказанно пугавшими моего отца.
Но с течением времени я мало-помалу начал приходить в себя, и мятежные порывы заменились глубоким, тихим и угрюмым унынием.
Напрасно ласкала меня мать, — я отвечал на ее ласки, бывал нередко растроган ими до слез, чтил и любил ее нежнее и бережнее прежнего, как единственного, еще не отнятого у меня друга, но это меланхолии и тоски моей не рассеивало; напрасно отец пытался утешать меня различного рода дарами, начиная от медовиков до салазок на предстоящую зиму, — все его приношения и попечения были мне невыразимо тягостны и отравляли, так сказать, мою грусть.
Именно отравляли, ибо, с одной стороны, характер человека внушал мне непобедимое никакими усилиями и самоувещаниями отвращение, с другой же стороны, детская привычка и сыновняя привязанность производили свое надлежащее действие, и часто я, видя его тоскливую угодливость и робкое за мною ухаживанье, преисполнялся жалостию к жалкому виновнику дней моих и не имел духу отстранить его слабых, дрожащих, обнимающих меня рук.
Не могу здесь не выразить некоторых моих мыслей о так называемых "добрых, честных, но слабых людях".
По моему мнению и наблюдениям, страданья и вред, причиняемые вышепомянутыми "добрыми, честными, но слабыми людьми", превосходят даже зло, причиняемое отъявленными ворами и разбойниками, ибо отъявленных я с спокойной совестию схватываю за шиворот, но что сотворю я с "добрым, честным, но слабым человеком", поймав его на месте преступления?
Еще я не прикоснулся к нему, еще слова не изрек, как он уже сам бежит ко мне, источая потоки слез и отчаянным лепетом давая понять свое горькое раскаяние.
Руки у меня опускаются, и я в исступлении своем могу только роптать на творца, создавшего подобную тварь.
Горе тому, кто связан с подобною тварию узами родства, дружбы или любви! Он осужден на невыразимое терзание видеть в близком ему существе подобие тряпицы, которую первая злонамеренная десница может ввергнуть во всякую грязь, между тем как он, извлекая это подобие тряпицы и тщательно выполаскивая, со скрежетом зубов помышляет в сердце своем: "Ведь это ненадолго я отмываю! Ведь это до первого случая!" Суровый разум гласит ему: "Брось! не марай своих рук напрасно!" Но снисходительное, слабое сердце шепчет: "Попробуй, попробуй еще раз! А может статься… может статься…" И он, хотя со скрежетом зубов, но всю свою жизнь продолжает отмывать и отчищать любезное ему подобие тряпицы!
Я употреблял все ухищрения моего ума, дабы разведать о судьбе Насти и Софрония, но ничего, на что бы я мог возложить веселящие или хотя подкрепляющие дух упования, не узнал.
Прохор довез отца Еремея и Настю до города, откуда был отправлен обратно в Терны. Он мог только сообщить мне следующие сведения.
Он довез отца Еремея и Настю благополучно. Всю дорогу седоки его пребывали в молчании, только время от времени отец Еремей отдавал ему приказание погонять лошадей. Ночь была темная, и шел маленький дождичек. Вскоре после восхода солнечного они достигли города, направились по указанию отца Еремея к постоялому двору и у ворот помянутого двора остановились. Отец Еремей сошел с тележки и, обратясь к Насте, сказал: "Сходи!", чему она беспрекословно повиновалась. Небо тогда совершенно прояснилось, солнце ярко сияло с небес, и он, Прохор, взглянув пристально на лицо Насти, никаких следов слез ниже отчаяния на нем не заметил. Девушка казалась только сильно утомленною и была очень бледна. Отец Еремей тоже не обнаруживал ни движениями, ни взглядом, ни звуком голоса каких-либо особых признаков ярости или сокрушения. Он с обычною ему пастырскою благостию сложил персты и благословил вышедших ему навстречу хозяина и хозяйку, спросил их о здоровье, о благополучном теченье жизни, о преуспеянье в торговле, затем выразил желание отдохнуть после утомительного пути и, отдав Прохору приказание кормить лошадей, удалился вместе с Настею в особую комнату.
Едва успела тележка остановиться у крыльца постоялого двора, как уже с разных концов улицы принеслось по резвому сыну Израиля с охапками разных товаров, которые они умильно, но энергически начали совать отцу Еремею и Насте.
— Прохор, разгони их! — сказал отец Еремей.
Прохор взмахнул кнутом.
Сыны Израиля удалились, но не совсем, а только на безопасное расстояние.
Пока хозяин брал ключи от амбара, Прохор глядел на улицу и видел, что сыны Израиля опять приближаются.
Он хотел было опять взяться за свое оружие, но отец Еремей, высунувшись из окна, знаком десницы повелел израильтянам к себе приблизиться.
Израильтяне подлетели к окошку, как перья, подхваченные сильным порывом ветра, и Прохор слышал, как отец Еремей сказал им:
— Кто у вас тут извозничает? Призовите ко мне хорошего извозчика.
— Кула батюшка изволит ехать? Куда батюшке угодно ехать? — зачастили израильтяне.
Ответа Прохор не слыхал, ибо в эту минуту явился хозяин с ключами и увлек его в амбар за овсом.
Задав корму лошадям, он, Прохор, возвратился и увидел, что не только сени постоялого двора кишат пейсами и черно-сливоподобными, разгоревшимися от чаяния близкой прибыли, очами, но и все крыльцо и все пространство перед крыльцом покрыто ими. Слух его поражен был резвым шарканьем туфель вблизи и торопливым топотом издали. С противоположных концов улицы стремились, с резвостию легких антилоп, израильтяне в развевающихся долгополых одеяниях.
В то мгновение, когда один из них, желая перепрыгнуть через высокий порог, подскочил в воздухе, Прохор схватил его за полу и, придерживая на месте, сказал:
— Куда ты? Ты не туда бежишь!
— Как не туда? Как не туда? — воскликнул израильтянин. — Пусти, пусти! Фуй, какой глупый мужик! Пусти!
— Говорят тебе, не туда бежишь! Тут никого нет!
— Как никого нет? Как никого нет? — закричали другие иадбежавшие израильтяне. — Здесь батюшка остановился!
— Какой батюшка?
— А что в Киев нанимает!
— В Киев?
— Как смеешь не пускать, глупый мужик! Грубиян!
— Пусти! пусти!
Прохор, довольный тем, что узнал, не стал долее преграждать им пути и возвратился в кухню, дабы подкрепить свои силы пищею.
Удовлетворив голод, Прохор пробрался сквозь сонмище детей Авраамовых, достиг до дверей покоя, куда удалился отец Еремей, и стал вслушиваться.
Сквозь израильский взволнованный говор, напоминающий звук мелких монеток, потрясаемых в мешке проворною десницею, Прохор различил голос отца Еремея, который решительным тоном говорил:
— Ну, даю десять рублей, и ни копейки не набавлю!
На что в ответ ему из толпы детей Авраама раздался вопль горестного изумления, а за помянутым воплем хоровые восклицания:
— Как зе мозно! Как зе мозно! Ах, как зе мозно!
Отец Еремей паки:
— Десять рублей, и ни копейки не набавлю!
Хор паки:
— Как зе мозно! Как зе мозно! Ах, как зе мозно!