Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Воспомнил? Ты, надо полагать, с самых пеленок Котофей Котофеич был…

— Я тоже, многогрешный, не камень, а живая плоть и кровь, — смиренно продолжал отец Еремей. — Я воспомнил дни беспечального отрочества моего и невинных моих забав и игр… Я воспомнил родителей, воспомнил…

Он внезапно смолк, с глубоким вздохом возвел очи горе, потом закрыл их и столь живо явил подобие упомянутого материю Секлетеею Котофея Котофеича, что я бы в то мгновение ничуть не изумился, если бы внезапно двуличневая лиловая с алым ряса исчезла, на месте ее появилась бы серая или же пятнистая мягкая шкурка, а вместо медоточивых речей раздалось ласкательное мурлыканье.

— Ишь, очесами-то чудотворничает! — воскликнула мать Секлетея. — Знатно, сударик, знатно, да только этого-то товару у нас у самих все закрома полнехоньки. Говори-ка лучше дело, по чести. Ты все держишь в голове: "Она пьяна!", а я тебе сказываю: ан нет, не пьяна и все до щенту соображает. Да! и соображает и помнит. Ты что там заводишь о ближних-то да о христианских крохах? Ну-ка, покраснобайничай еще, да попространнее, попонятнее! Крохи! Крохи эти один призрак, а ты лучше переложи-ка на православные рублики… Что же ты завертелся, словно тебя жаром посыпали?

— Заря вечерняя уже скоро воспылает, — мягко проговорил отец Еремей, — и время, я полагаю, нам продолжать путь. Мать Секлетея, не позволите ли сестре Олимпиаде убрать остатки трапезы и утолить ими голод меньшей братии нашей?

— Ты к чему это ведешь-то? — спросила буйная мать Секлетея.

— Пусть они удалятся в мире, — отвечал отец Еремей, окидывая благословляющим оком, — пусть они удалятся в мире, а мы побеседуем…

— А! так бы и говорил, а то все с вавилонами! Что ни слово — то вавилон! Олимпиада, убирай да позакупорь бутыли — слышишь? Ведь ты у меня росомаха росомаховна… Погоди! дай еще рюмочку малиновенькой выпью!

Пока сестра Олимпиада вращала своими зеркальными очами, отыскивая между многими стоящими тут бутылями «малиновенькую», отец Еремей с некоторою стремительностию подвинул матери Секлетее и искомое и сосуд.

— Ну, вот добрый! — оказала мать Секлетея, повидимому тронутая таким вниманием терновского пастыря, — ну, вот добрый! Я буду помнить твою доблесть, буду…

С этими словами она наполнила до краев сосуд, причем по неверности хотя пламенно сверкавшего, но уже неясно различающего предметы ока обагрила и ковер алою влагою, и выпила медленно, с наслаждением проглатывая по капле.

— Не осуждаешь? — спросила она терновского пастыря, внезапно переходя от буйства к смирению.

— Сказано: не осуждай, да не осужден будеши! — мягко и благосклонно отвечал ей терновский пастырь. — Я не осуждаю никого! Дух бодр, но плоть немощна…

— Ох, плоть, плоть! — задумчиво повторила мать Секлетея, грустно подпирая ланиту рукою. — И потерпела ж она, горькая эта плоть наша! И вспомнишь, так дух захватывает!

Терновский пастырь испустил глубоко сочувственный вздох и с тихою скорбию проговорил:

— Все мы обречены на испытания в сей юдоли плача и воздыхания! Юдоль сия…

— Врешь! все врешь! — горестно, но без буйства перебила мать Секлетея. — Чем тут «юдоль» виновата? То-то ведь и обидно сердцу, что одна юдоля, а разная доля!

— Божие предопределение, мать Секлетея. Провидение в неисповедимых путях своих…

— Перестань! Все это сама знаю досконально, — знаю, а все-таки обидно, что вот меня целый век за чуб трепали! Понимаешь?

— Небезызвестно мне, что вы претерпели многие страдания, мать Секлетея! За великие подвиги ваши господь сподобит вас венца славы своей и…

— Перестань! Сама все это знаю досконально!

— Покоримся…

— Перестань! Я покоряюсь, да ведь и тряпка трещит, как ее рвут, а я человек! Понимаешь? Ты это пойми. Берут тебя живого и… Дай-ка еще чуточку малиновенькой! где она?

На этот раз терновский пастырь не только пододвинул малиновенькую, но даже взял ее в десницу, сам ею наполнил сосуд и преподнес изливавшей перед ним душу собеседнице, которая, проглотив, как пилюлю, любезный ей напиток, продолжала еще с сугубейшим жаром:

— Ну, была я живой человек…

— Вы с младых лет ваших, мать Секлетея, в Краснолесской обители подвизаетесь?

— С младых подвизаюсь — с пятнадцати! Родитель-то у меня самодур был и к тому же выпивал. Сидит это он раз под оконцем хмельной и видит, идет мимо монашка, и очень ему с пьяных-то глаз показалась. "Хочу, говорит, чтоб у меня своя монашка была!" Взял да и отвез меня в обитель. И кланялась я, и просилась, и молилась, — "хочу, чтобы у меня своя монашка была и грехи мои отмаливала!" И конец! Вот и засадил меня в обитель… А матери игумении тогда надобна была служка… "Давай, — говорит родителю, — давай я ее наставлю!" И наставила ж! Косточки во мне немятой не осталось! Не осталось прежнего моего образа и подобия, измолола она меня, испорошила и свою из меня куколку слепила. Я не то что семь мытарств прошла, их бессчетное число!

Чем далее, тем тон ее речи все более и более переходил в минорный, а под конец она, как бы устыдясь своей чувствительности, прикрыла лицо рукавом своего черного монашеского одеяния.

— Господь зачтет праведным претерпенное! — сказал отец Еремей тоном пламенной веры. — Наградит… сторицею воздаст… Вы служили старшим с кротостию и смирением, и господь вознесет вас за добродетели ваши… поставит вас во главе… поставит во главе…

Он смолк на несколько мгновений, а затем снова повторил с мягким, но многозначительным ударением:

— Поставит вас во главе паствы…

— Чего попусту искушаешь? — уныло перебила мать Секдетея. — Какие нам, сиволапым, «паствы», да "во главы"! Нам посылушки да потаскушки, — вот что нам!

— Судьбы божий неисповедимы, мать Секлетея, — отвечал терновский пастырь, как бы вдохновляемый свыше, — судьбы божии неисповедимы… Господь возносит смиренных… Многие из святых апостолов были простые рыбари, и господь сподобил их соделаться ловителями душ… Все возможно господу — если только мы, рабы господни, будем пребывать в мире, любви и согласии. Мановения господни низвергают хребты гор и воздымают глубины долин превыше утесов — и его преосвященство власть имеет великую, дарованную ему от зиждителя миров… Господь милосердно склоняет слух ко взывающим к нему с верою, — и его преосвященство не отвергает прошений, приносимых ему священнослужителями из его паствы испытанными… Я вот, еще не долгое время тому назад, удостоился видеть успешное действие моего грешного ходатайства… Я со всем моим усердием готов, мать Секлетея, стараться о преуспении повышения вашего…

— Что ж, ты меня игуменьей, что ли, поставишь? — перебила мать Секлетея с прежним унынием, но несколько оттененным теперь ирониею. — Речи-то твои королевские, да дела-то нищенские будут. Нет! Уж как я не пирог, то я лучше и пирожиться не стану.

— Все возможно для господа, мать Секлетея! — возразил терновский пастырь с прежним вдохновением. — Все в руцех вседержителя! Он, творец милосердный, ниспосылает добрые мысли представителям своим на земле, указывает им достойных и, стараниями служителей своих, творит…

— Отец Еремей! не оплетай ты меня! — прервала мать Секлетея с видимым волнением различных чувствований, — не оплетай ты меня, не морочь!

Терновский пастырь смолк.

— Ведь ты только морочишь? Ну, что ж теперь молчишь, словно воды в рот набрал! Ведь морочишь?

Вместо ответа терновский пастырь возвел очи горе, как бы призывая небо в свидетели столь жестокого обвинения.

— Да говори же! — воскликнула мать Секлетея со страстию, — говори, мучитель! Чего ты меня пилатишь-то!

— Не смущайтесь, сестра Олимпиада, — обратился терновский пастырь к юной отшельнице. — Убирайте остатки трапезы…

Мне же он дал знак удалиться, безмолвный, одним мановением пухлой своей десницы.

Но я, лицемерно возведши очи к небу, показал вид, будто бы слежу за облачком, появившимся на ясной лазури небес, и помянутого мановения не заметил.

— Убирай, убирай! — крикнула мать Секлетея. — Чего ты буркалы-то уставила? Живо! Поворачивайся!

53
{"b":"129964","o":1}