— Пей, пей, мать Секлетея! Я благословляю! — воскликнул Вертоградов, — я хочу, чтоб все пили! Пей!
— Пей! — повторил отец Мордарий.
И оба протягивали к ней сосуды, наполненные сердцевеселящими и умопомрачающими напитками.
— Головою я слаба, телом немощна! — отказывалась соблюдающая ясность своего рассуждения мать Секлетея, хотя распространявшийся из сосудов хмельной аромат видимо искусительно на нее действовал и заставлял одно ее сверкающее око вспыхивать, а другое моргать медленнее. — Головою слаб…
— Пей! пей! — заревел Вертоградов с бывалою своею неукротимостию. — Говорю, пей! хочу, чтобы все пили!
— Благое дело! благое дело! — рокотал отец Мордарий, — сотворим возлияние!
— За ваше здравие, отец Михаил! Да пошлет вам творец вседержитель всякого благополучия и удовольствия во всех мыслях ваших и делах ваших! — сказала мать Секлетея.
— Еще пей! Еще пей! — ревел Вертоградов.
— Благое дело! Люблю! Люблю! Я это люблю, и конец! Конец, и люблю! — воскликнул отец Мордарий, уста которого после последнего «возлияния» начали с трудом раздвигаться, как бы склеиваемые застывающей смолою. — Я люблю. Я люблю. Восхвалим господа и возлием. И больше ничего! Восхвалим и возлием. И больше ничего!
Отец Еремей, представляя собою олицетворение сокрушения, воздвигаемое на замысловатых гробницах князей мира сего, оставался неподвижен, изредка испуская глубокие, как бы грудь его надрывающие вздохи.
— Пейте! пейте! пейте! — рыкал Вертоградов.
Хотя мать Секлетея действовала лукаво, только малую часть наполняемого ей сосуда отпивая, а остальное искусно выплескивая за рамена свои, в траву, тем не менее роковые для сообразительности действий и для необходимого в политике хладнокровия напитки, производя должное затмение рассудка, распалили господствующие над ней страсти; подпав необузданности помянутых страстей, хитроумная жена скоро уподобилась утлой ладье, попавшей в водоворотную пучину; вместо того чтобы продолжать предначертанный ей по волнам путь, отражая нападения благодушною веселостию и почтительным дружелюбием, она закружилась и, презирая опасности крушения, разражалась язвительными, ущипливыми и насмешливыми словами, а также расточала различные вольные и надменные мысли, безумные высокомерные угрозы и зловещие похвальбы. Так, когда отец Еремей в ответ на лепет отца Мордарий, неотступно подносившего ему к подбрадию наполненный наливкою сосуд и заливавший хмельною этою влагою широкорукавные его ризы, привел, кротко отстраняя упрямую, но уже бессильную десницу собрата, соответствующее случаю изречение из пророков, намекающее на посрамление грешников и на возвеличение терпящих праведников, она безумно воскликнула:
— Э! э! ничего! медведь какой страшный, а кольцо-то в губу вправляют!
И затем, устремив на отца Еремея разгоревшееся око свое, другим же лукаво примаргивая, подперлась фертом и, сопровождая каждую фразу свою глумливым присвистом, повторила многократно:
— А кольцо-то в губу вправляют! А кольцо-то в губу вправляют!
— Где кольцо? Где кольцо-о? — лепетал отец Мордарий, шаря перед собою и попадая перстами в расставленные яства. — Кольца нет. Потеряно. И конец. И конец-ц! Кто в меня камнями бросает? Кто в меня камнями… Кто?.. В бороду прямо, кто? Кто?.. в бороду?..
Утратившая последнюю меткость десница Вертоградова, направляя хлебный шарик в белоснежный лик сестры Олимпиады, попала в бороду отца Мордария, который и возомнил, будто бы в него кидают каменьями.
— А кольцо-то в губу вправляют! А кольцо-то в губу вправляют! — повторяла мать Секлетея с прежним глумливым присвистом и приморгом. — А кольцо-то в губу вправляют!
Отец Еремей был бледен, но безмятежен, кроток и ясен.
Снова пущенный в сестру Олимпиаду и снова попавший в ланиту отцу Мордарию хлебный шарик привел этого иерея во внезапное неистовство.
— Кто камнями? — завопил он, — "то?.. Я оторву руки и ноги… Я повыверчу суставы!.. Я сот-т-тру-у-у!
И пылающий жаждой отмщения, силящийся приподняться, да покарает мнимого врага, только, подобно колеблющемуся, но не могущему скатиться утесу, опирался то на одну длань, то а другую; затем, почувствовав свое бессилие, вдруг заголосил басом, так что несносный оглушительный гул пошел по всему лесу, жалобно причитая:
— Погубили меня! Погубили меня! Я пропал! пропал! пропа-а-ал!
— Замолчи! Замолчи! отец Мордарий, замолчи! — увещевала его мать Секлетея. — Как ты можешь безобразничать перед отцом Михаилом? Как можешь, а? Замолчи! утрись! слышишь? Замолчи! как ты можешь, а?
Но он, не внимая пламенным и торопливым ее увещаниям, продолжал буйно завывать, причем точил потоки слез, которые быстро превратили всегда беспорядочными волнами в разные стороны стремящуюся бороду его в пук пакли, обильно спрыснутый дождевою влагою:
— Пропал! пропал! Я пропал! Я сирота! сирота! Ох, я сирота! Ни батюш-ш-ки! Ни матуш-ш-шк-ки! Ни бр-ра-тца! ни сестри-ц-цы! Сирота — сирота-а-а!
И вдруг, понатужась, возопиял несказанно дико и оглушительно:
— Сирота-а! сирота-а-а!
— Замолчи! замолчи! — восклицала мать Секлетея, то впиваясь острыми своими перстами в тучные его телеса, то потрясая его рамена, то теребя озлобленно за косы и бороду, — замолчи, идол! у, окаянный!
— Порочить, пороч-ч-ч-ить? Меня, ме-е-еня! — возопиял он, стараясь, но не возмогая заскрежетать жерновоподобными зубами своими. — Меня поро-ч-ч-ч… Погоди! по-го…
Он снова забарахтался, свалился и, внезапно переходя от свирепости к унынию и чувствительности, жалобно затянул:
— Не порочь, не поро… Ты меня не пор-р-р-роч-ч-чь! Я прекло-прекло-няю коле-н-на… Не по-р-р-о-ччь…
Причем, силясь преклонить колена, пал на четвереньки, источая обильные слезы, поглядел помутившимися очами кругом и, подобно внезапно подстреленному смертоносным орудием, рухнул на землю и опочил смерти подобным сном.
Вертоградов, вначале сильно встревоженный признаками буйства отца Мордария, увидя его лежащим без движения, ободрился и снова продолжал куры и комплименты свои, кои принимались скромною сестрою Олимпиадою с подобающими умильными усмеханиями и потуплением черных очес.
— Сестра Олимпиада! — говорил томно Вертоградов, — ты, как ангел, ничего не вкушаешь? Я страшусь, что тебя похитят на облаках… Унесена будешь на небо, между тем как мы будем на земле препровождать время… Но я лучше желаю препровождать время с тобою… Пойдем гулять по лесу… Пойдем цветочки собирать… пойдем…
Он приподнялся и протянул ей руку; но, отягченный винными парами, мог только обратить на нее как бы умирающее око, пошатнулся, сел, затем лег и, подобно отцу Мордарию, погрузился в крепчайший сон.
Отец Еремей уже не возводил очей горе, не испускал вздохов, не облегчал себя изречениями из пророков, но, как бы подавленный ужасным видом совершающегося вокруг него беззакония, долго сидел нем и безгласен, а когда хмель поборол и Вертоградова, он, устремив на мать Секлетею пристальные, взоры, с пастырскою строгостию сказал:
— Зять мой близок сердцу моему, как родной сын; но, кроме того, мне поручено блюсти его.
При первых же словах его мать Секлетея вздрогнула и воспрянула, подобно боевому коню, почуявшему запах пороха. Тотчас же подперлась она снова фертом, сбочила голову, увенчанную черным монастырским шлычком, на сторону, тонкие уста ее сжались язвительнейшим образом, око одно заискрилось, другое заморгало сильнее, алые кружки на ланитах вспыхнули еще ярче, и сколь резким, столь же и глумливым голосом она воскликнула в ответ:
— Бог не выдаст, свинья не съест!
И затем присвистнула.
Кроткий терновский пастырь видимо изменился в лице, но отвечал с невозмутимостию.
— Истинную правду вы изрекли, мать Секлетея: уповающие на господа не погибнут. Сказано: благо есть надеятися на господа, нежели надеятися на человека! — ответил отец Еремей.
— Бог не выдаст, свинья не съест! — повторила мать Секлетея с сугубейшею страстию. — Бог не выдаст, свинья не съест!