Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

«Раньше это бедное, потертое кресло первого поэта русской эмиграции у Иванова оспаривали другие. Цветаева и Ходасевич. Но Цветаевой и Ходасевича нет, Иванов еще остается у нас"[1.40],– писал Р. Гуль, мечтая о времени, когда «небольшие книжки Георгия Иванова» вернутся в Россию. Но, как видит читатель, из небольших книжек складывается несколько больших.

Георгии Иванов прошел за полвека поэтического творчества долгую и весьма сложную эволюцию.

Неловкий подражатель Кузмина, псевдоинок, очень быстро сдружившийся и раздружившийся еще быстрей с «послом Арлекинии» Игорем Северяниным,– до середины двадцатых годов он оставался акмеистом «без примесей», участником и первого и второю «Цеха поэтов».

Стихи конца 1920-х – первой половины 1930-х годов, из которых составились «Розы», первый раздел «Отплытия на остров Цитеру» 1937 года, и отчасти не вошедшие ни в какой из прижизненных сборников,– уже далеко не просто акмеистические по канонам произведения; если раньше поэт оперировал скрытыми цитатами, то теперь он перешел к демонстративным центонам, а по духу стал неизмеримо трагичней:

Это звон бубенцов издалека,
Это тройки широкий разбег,
Это черная музыка Блока
На сияющий падает снег.

Первые две строки (и часть последней) – чуть измененные слова одного из самых популярных романсов русской эстрады – принадлежат совсем не Блоку, а А. Кусикову. Вряд ли сам Г. Иванов помнил, чьи именно это стихи. Но он видел в них символ той огромной и заснеженной России, в которой остался Блок. И тут «черная музыка Блока» звучит без малейшей фальши, высоко поднимаясь над кусиковским романсом.

С середины двадцатых годов и до «Распада атома» Иванов все же еще хоть немного, но акмеист, розы для него еще цветут, и соловьи тоже поют, но с каждым годом все горше отчаяние, все выше отметки, оставляемые паводком боли (отнюдь не только ностальгической) в душе поэта. В конце этого периода рождается «Распад атома», сплав стихов и прозы, грубого даже для нынешнего слуха эпатажа и нежной любовной лирики,– но в каком-то смысле и «театр для себя»: Георгий Иванов создает героя, для которого искусство уже невозможно, а возможно разве что самоубийство (как герой «Записок сумасшедшего» не Гоголь, так и герой «Распада атома» – не Иванов). А для самого Иванова невозможно прежнее искусство – и он умолкает почти на десятилетие.

Тот поэт, который впервые после войны крупной подборкой предстал читателям на страницах альманаха «Орион» (Париж, 1947), имел очень мало общего с прежним Ивановым. Если прежде поэт цитировал кого попало, то теперь более всех он цитирует самою себя (прежнего), нередко издеваясь над собою и пародируя себя:

Тихо перелистываю «Розы» –
«Кабы на цветы да не морозы!»

Роза, которой любуется поэт, нравится ему, кроме прочего, еще и тем, что он выбросит ее в помойное ведро (игравшее такую важную роль в «Распаде атома»). Верблюды теперь напевают в ею стихах лягушачье бре-ке-ке, камбала, «повинуясь рифмы произволу», раздевается догола и любуется в зеркала, наконец, «брюки Иванова» обретают возможность лететь в сиянье, да так, что «вечность впереди». Но ни в какой мере не хочет быть Иванов ни «проклятым поэтом», ни поэтом-абсурдистом (хотя во втором цикле предсмертной книги он использует сюрреалистические приемы вовсю). Да, музыка ему «больше не нужна», но она едва ли не против воли автора остается в его стихах и продолжает служить ему верой и правдой. Только это уже иная, неслыханная музыка, и не всякий слух ее расслышит. Георгий Иванов исполняет завет Кольриджа: поэзия – это лучшие слова в лучшем порядке,– но исполняет его так, как сформулировал наиболее близкий Иванову в творческом аспекте поэт, из числа тех, кто вошел в русскую зарубежную литературу после 1945 года, Юрий Одарченко:

Я расставлю слова
В наилучшем и строгом порядке.
Это будут слова,
От которых бегут без оглядки.

От стихов талантливого эмигрантского «обэриута» Одарченко и вправду иной раз хочется «бежать без оглядки». С поэзией же Г. Иванова ничего подобного не происходит: в ней уродливое никогда не служит объектом изощренного любования, его лишь не прячут, а жестокое нигде не переходит в садизм, его лишь констатируют. Нигилизм позднего Георгия Иванова, скепсис и желчь его очищены высоким страданием и подлинным, богоданным поэтическим даром.

«А что такое вдохновенье?» – спрашивал Георгий Иванов в «Посмертном дневнике». Хочется продолжить: а что такое мемуары? Магнитная пленка, видеолента, даже стенограмма зафиксирует факт или слово – так, да не так, как запечатлеются они в сознании и в душе очевидца. А уж если свидетель – поэт, он наверняка все переосмыслит и перепутает. Тем более такой поэт, который свою собственную книгу назвал «Портрет без сходства» (1950). Книгу стихов, правда, но какого ждать от такого поэта сходства с оригиналами тех, кого «изображает» он в своей прозе?

С «мемуарами» Георгия Иванова произошла незадача: с середины двадцатых годов и до конца жизни он печатал отрывки воспоминаний, притом не только беллетризованных – часто настоящие стихотворения в прозе со всеми их признаками музыкального построения фразы, рефренами и т. д. Часть этих очерков вошла в книгу «Петербургские зимы» (Париж, 1928; 2-е изд. Нью-Йорк, 1952). Сам Г. Иванов категорически отрицал, что пишет мемуары. Вот что вспоминает Нина Берберова о том, как они с Ходасевичем и Георгием Ивановым гуляли в конце двадцатых годов по ночному Монмартру: «Тогда же Иванов, в одну из ночей, когда мы сидели где-то за столиком, <…> объявил мне, что в его «Петербургских зимах» семьдесят пять процентов выдумки и двадцать пять – правды. <…> Я нисколько этому не удивилась, не удивился и Ходасевич, между тем до сих пор эту книгу считают «мемуарами» и даже «документом».[1.41] Г. Иванов не только говорил, но и писал: «Мало ли что я еще знаю и о чем умолчал в моих полубеллетристических фельетонах, из которых составились «Петербургские зимы".[1.42]

А современники между тем восприняли фельетоны именно как документ – и был ими судим поэт Георгий Иванов совершенно не в соответствии с законами жанра, в котором творил. У некоторых «героев» книги она вызвала просто ярость – у Северянина, у Ахматовой. В опубликованных недавно записках бесед с Ахматовой литератора П. Лукницкого находим такие ее слона, сказанные в апреле 1926 года (т. е. задолго до публикации «Петербургских зим» отдельной книгой): «…а когда Г. Иванов, который теперь пишет грязные статьи, не имея за собой ничего, не имея никакой другой стороны, кроме стороны недостатков– и очень грязных недостатков, стал входить в литературный мир, тщетно пытаясь подражать его участникам и подражать неудачно – до пародии, это было противно. <…> Что он глуп и скверен, безграмотен и бездарен – знали тоже все <…> он злился и втайне ненавидел, чтобы при случае сделать гадость. Так и оказалось. И сейчас он обливает помоями больше всех тех, кому он больше всего обязан…".[1.43]

Сердитое отношение к «Петербургским зимам» Ахматова сохранила до конца жизни. Н. Ильина пишет о том, как сказала Ахматовой, что читала «Петербургские зимы», а в ответ услышала: «Сплошное вранье! Ни одному слову верить нельзя!".[1.44] Эти слова она повторила и посетившему ее в больнице в Ленинграде «шведскому гражданину".[1.45] А ведь, по свидетельству той же Н. Ильиной, Ахматова любила утверждать: «Поэт всегда прав».

вернуться

[1.40]

Там же.

вернуться

[1.41]

Берберова Н. Курсив мой, т. 2, с. 547.

вернуться

[1.42]

Цит. од кн.: Иванов Г. Третий Рим. Худож проза, статьи. Анн-Арбор, изд-во "Эрмитаж", 1987, с. 336. Г, Иванов употребил слово "фельетон" в его старом значении, см. словарь В. Даля, "фельетон— листок, отдел "россказней" в газете".

вернуться

[1.43]

Лукницкая В Из двух тысяч встреч. М , 1987. Б-ка "Огонька", с. 51.

вернуться

[1.44]

Ильина Н Дороги и судьбы М., 1988, с 351.

вернуться

[1.45]

Странник. Переписка с Кленовским Париж, 1981, с. 105 — 106.

80
{"b":"129924","o":1}