— Не было такого, Родом клянусь! — божился Гридя. — Ухо, ухо пусти...
— ... А та его уже поджидает... Думал, не прознаю... А я вот прознал... Пронька, челядинка, по малой нужде выходила, гаденыша этого видела...
— Брешет она! — орал Гридя. — Ухо...
— ... Може, ему женилку оторвать, а, Степан?..
— Способ верный, тогда он точно от дочери твоей отстанет.
— ... Или мужицкие яблоки отчекрыжить, а, ведун?
— Так и это для любовного отворота пользительно.
— А то пущай Лютун отгрызет, тады мне и виры платить не придется. Скажу, мол, чего с дурного пса взять...
— Оно без виры-то лучше, — согласился Степан.
— Да не попортил я Ладку, Родом клянусь! — заорал Гридька. — Мы это так, лобызались только... Ухо, ухо пусти!
— Ежли бы попортил, я бы тебе корень под корень...
— Ну пусти, дядька Бурьян!..
— ... Я-то, дурак, думал, чего Лютун бесится по ночам, спать не дает? А это он на Гридьку надрывается, когда тот от тына к сеновалу чешет.
Бурьян отпустил Гридю. Ухо у того было пунцовым и дюже оттопыренным.
— Разговор есть, — сказал Степан, — потому и пришли.
— Гридьку на порог не пущу, а тебе завсегда рад.
Спокойная, размеренная крестьянская жизнь. На завалинке сидит дедок, вспоминает прожитые годы, щурится подслеповатыми глазами. Девка сыплет курам пшено. Здоровенный парень в долгополой рубахе, прихваченной пояском, вострит колья. Парень, видно, не женат, посему до свадьбы считается в дому родителя дитем и носит детскую одежду.
Бурьян подошел к парню, неодобрительно покачал головой:
— Гляжу, ленив ты, Меркул.
— А че, батя?..
— С утра мешкаешь...
— Дык, вона их скоко...
— А ты тюкай шибчее.
Чуть поодаль солидного вида мужик истово колет дрова...
Бурьян ненадолго остановился, придирчиво посмотрел:
— Ить, навалил кучу, на двор с гостем зайти срамно. Мужик отер со лба пот, почтительно произнес:
— Приберу, батя...
— При-и-беру, — передразнил Бурьян. — Вот я тя розгами по заду-то приберу, зараз ум войдет. Стрижка кликни, пущай на поленницу носит!
Мужик забасил, зовя помощника. Вместо Стрижка из-за амбаров выплыла дородная баба:
— Чего горло дерешь, сам мальца на речку отпустил.
— А и правда, на речке он, батя, рыбку удит.
— Гляди у меня, — погрозил кулаком Бурьян, — допросишься.
— Дык, приберу, батя.
— Шоб мигом! Знаешь, я на расправу скор.
— Чего стоишь, дура, прибью! — заорал мужик. — Вишь, батя гневается, разгребай поленья-то!
— Ну, ну, — одобрительно проворчал Бурьян, — вот это дело, сынку...
Вновь застучал колун. Баба, неласково воротя взор на супруга, принялась таскать поленья.
Бурьян провел Степана в дом (по пути объяснив дворовой девке, как надобно выпалывать сорняки, мужику, верно, еще одному сыну, как распрягать коня), усадил на почетное место — на лавку, а не на скамью.
Изба была просторной. Посреди стоял внушительный стол, сколоченный из грубых досок, на столе — глиняный кувшин с медовухой и несколько деревянных плошек. Вдоль стен — широкие лавки, у стола — длинные скамьи с украшенными резьбой ножками. Б нравом углу, устьем в сторону входа — печь-каменка. Рядом с печью на лавке сидела девушка, ловко вращала веретено, напевая тягучую песню.
— Лада, привечай гостя!
Девица потупилась, отложила рукоделие и принялась хлопотать у печи. Степан залюбовался грациозной фигуркой.
— Молодшая, — с гордостью проговорил Бурьян, — в самом соку девка, знал Гридька, на кого глаз положить... Увижу еще, точно шкуру спущу!
— Люб он мне, батя, — зарделась красавица.
— Цыть, востроухая! — зашипел Бурьян. — Не перечь! Сердце у меня отходчивое, другой прибил бы... За Угрима пойдешь, хозяйство у него крепкое, не грех породниться. А Гридька тебе не пара — голь перекатная, бедовик. Ишь чего удумала! Сама знаешь: скоро Угрим со сватами явится, вот и сладим дело.
«Уж не мой ли старый знакомец, — подумал Степан, — да нет, вряд ли, на славянщине Угримов, что в Бразилии Педро».
— В омут брошусь!
Девушка закрыла лицо руками и выбежала из избы.
— Гордая, — не без уважения проговорил Бурьян, — моя кровь. А все равно перемогну. Как сказал, так и будет!
Бурьян подошел к печи, заглянул в горшок:
— Скоро поспеет, ишь бурлится, наваристая...
Посетовал:
— Бабы совсем от рук отбились, страх потеряли, норов показывают.
— Не то что в старые времена, — поддакнул Белбородко.
Бурьян налил медовухи, поднес Степану:
— Хороший ты мужик, правильный!
— И ты ничего. Только к девке своей строг больно. Бурьян удивленно присвистнул:
— Тю... Да я ж ее пальцем не тронул! Ты это, напраслину не возводи.
Выпили по второй, потом по третьей. От печи потянуло горелым. Бурьян поплелся к горшку:
— От, ядрена Макошь! Теперь только Лютун ее жрать и будет.
— Ниче, мы так посидим.
— И верно, медовуха и без кашицы хороша.
Разговор долго петлял вокруг Бурьянова хозяйства, посевных и уборочных работ, нерадивости родичей и лишь через час-полтора вышел к теме, ради которой и явился Степан. К тому времени первый кувшин был пуст, а второй ополовинен. Язык Бурьяна сильно заплетался, Степан же, привычный и к более крепким напиткам, захмелел заметно меньше.
— Сказывают, будто Кудряш гору живую к тебе притащил.
— Ну притащил, — икнул Бурьян, — а толку-то.
— Чего так?
— Да жрет и гадит, а пользы никакой!
— Да он же деревья валить может?! Пни корчевать... — покривил душой Степан.
— Да хрена он деревья валит! Загнали мы с сынами его в лес, думали участок под посев расчистить, а животина ента только трубит да башкой ворочает, а палкой меж глаз врежешь, приседает и передними ногами зенки закрывает, ровно медведь скомороший...
— Держишь-то где?
— Дык, в хлеву... Пришлось половину крыши снять.
— И чего ж ты с Рабиндранатом делать будешь?
— А чего? Забью по осени. Шкуру — на сапоги, мясцо завялю...
— Да дурное у него мясо-то, — тоном знатока проговорил Степан, — не разгрызешь. И шкура негодная.
— Да не, не может быть, чтобы шкура...
— Истинно говорю, течет она.
— Это как?
— Ты ж видел, струя у живой горы какая, будто реку из себя выпускает, а пьет, верно, как обычная скотина?
Бурьян выкатил глаза, явно что-то соображая, и замолк.
— Ладка в евонное корыто раз в день водицы плеснет, да и только...
— Вот я и говорю, вода в него через шкуру просачивается. Когда дождь.
— От, ведун, сразу видно, — налил медовухи Бурьян. — Я-то никак в толк взять не мог, а ты враз раскусил...
— Скотину твою слоном кличут, зверь дюже непростой, только ведун с ним управиться может, оттого Рабиндранат тебя и не слушает.
— Вот и говорю: зарежу осенью.
— Лучше мне продай.
— А тебе на что?
— Да есть надобность.
Бурьян приумолк, прикидывая цену.
— Бычка и пару коровенок — и забирай...
— Поглядеть надо, ежели не хворый... — повременил торговаться Степан.
— Чего это он хворый?
— Поглядим.
Слон и правда томился в хлеву. Стоял в загородке из заостренных кольев (видать, тех самых, которые тесал парень в долгополой рубахе), уныло жевал мелко нарубленную траву из просторного корыта и с интересом наблюдал за свиньями. Свиньи же на Рабиндраната вовсе не смотрели — надоел.
— Чего-то скучненький он, — заметил Степан, придирчиво разглядывая слона, — глаз желтоват, шкура лысая, весь мех повылазил.
— Да так и было... Шкура-то у него и была такая.
— Ну, что я говорил, хворый слон-то... Потому и деревья не валит... Вот тебя догола раздень, ты елки рубить пойдешь?
— Да то ж я...
— И дух от него тяжелый, ровно от покойника.
— Да какое, кажный день чистим!
— Не... не жилец твой слон... Хошь забивай, хошь — в лес отпускай.
— Ладно, — проворчал Бурьян, — коровку за него дашь — и по рукам.