Он потерял сознание и пришел в себя от того, что около его лица водили спичкой. «Сейчас ты все вымоешь,- сказали ему,- а потом сюда придут остальные. Через тебя пройдут все».
Надо ли объяснять, какая жизнь ждала его после этого в части; выхода не было, ибо тех, кто бегал стучать к замполитам, презирали больше всех сами замполиты, и стучать было еще хуже, чем стать «опущенным»; впереди было еще несколько дней в дороге; по возвращении в часть все узнали бы, что с ним сделали; и вспомните, кроме того, что он был из дружной, любящей семьи, и от роду ему было восемнадцать лет.
Изнасиловали не его, не только его; чувство это помнит всякий, кому приходилось пройти через серьезное унижение. В твоем лице унижено все, что тебе дорого: ты не сумел этого защитить. Изнасиловали твою мать, твою девушку, твоего брата. В дерьмо окунули твою жизнь, твою любовь, твои книги. И ты позволил сделать все это с ними.
Может быть, вы поймете, почему Сакалаускас, когда он смог встать и двигаться, встал и из табельного оружия расстрелял прапорщика-начкара, с видимым одобрением наблюдавшего за всем происходившим в дороге; гражданского проводника, который ни во что не вмешивался, и шестерых своих мучителей.
Случилось это в Вологде, и как он добрался до Ленинграда – не расскажет никто. Там он двое суток скитался по городу, а остальное вам известно.
Повесть Юрия Полякова «Сто дней до приказа» – относительно честное, первое его произведение – была опубликована только в октябре 1987 года. До этого тема дедовщины на страницах отважной перестроечной прессы не поднималась. Военкомы и генералы, время от времени выступавшие в газетах, звездели что-то типа того, что отголоски негативных явлений, бытующих на гражданке, проникают, конечно, в здоровое тело армии, в крепкий мужской коллектив, где больше всего не любят слюнтяев и маменькиных сынков… но в этом здоровом теле стоит такой крепкий дух, что негативные явления тотчас задыхаются. Поэтому в течение всего 1987 года о деле Сакалаускаса в газетах не было ни слова. Первой голос подала самая смелая тогда молодежная газета России, ленинградская «Смена», в которой 13 апреля 1988 года появилось интервью военного прокурора Ленинградского военного округа полковника Олега Гаврилюка и начальника политотдела управления внутренних войск по Северо-Западу и Прибалтике генерал-майора Виктора Петрова. Тон этого интервью очень характерен для тех межеумочных времен: явное сочувствие к Сакалаускасу со стороны спрашивающего и тяжелозвонкое скаканье со стороны отвечающих. «Труднее всего в армии нытикам, хамелеонам, бездельникам, маменькиным сынкам!» – гремел Гаврилюк; мог бы и не греметь, поскольку все это пойло мы уже хлебали большою ложкой в военкоматах перед медкомиссией. Какого черта надо составлять армию как минимум наполовину из этих самых хамелеонов и маменькиных сынков, зачем грести в нее студентов и заведомо беспомощных интеллигентов, зачем ломать всех, кто сколько-нибудь отличается от окружающих,- все эти вопросы остались без ответа и сегодня, когда мы еще дальше от профессиональной армии и альтернативной службы, чем в 1987 году. Армия была универсальной мясорубкой, кузницей ничтожеств, где ломались все, кто был способен на сопротивление. Вот зачем она была нужна, а не для боеспособности: она поставляла этому государству идеальных граждан. Маменькины сынки тут были без надобности, потому что маменькины сынки составляют золотой фонд нации, ее интеллектуальное и культурное будущее; и именно те люди, которым труднее всего в замкнутом, голодном, люмпенизированном мужском коллективе, есть гордость и надежда любой страны. А Пушкин, любимец лицея?- спросят меня. А Толстой, любимец друзей-офицеров? Очень сомневаюсь, отвечу я, что Пушкин был бы любимцем своих крестьянских сверстников, а Толстой – кумиром солдатской казармы; в армии больше всего ненавидят интеллигенцию, а Сакалаускас принадлежал к ней.
Разумеется, тогдашние ленинградские солдаты (и я в их числе) знали о нем не из газет. Работал солдатский телеграф. И первым свидетельством о Сакалаускасе для меня и многих, многих еще – было то, что наши деды подозрительно присмирели. О Сакалаускасе заговорили – и тема выплеснулась на страницы газет. 29 июля 1988 года, через три месяца после «Смены», проснулась «Комсомолка»: появилась статья «Случай в спецвагоне». Там все тот же Гаврилюк настоятельно советовал солдатам обращаться к командирам при любом неуставняке. Знал, что посоветовать. «Ведь вот же в соседней части,- приводил он безымянный, бездоказательный пример,- пожаловался молодой солдат, и были приняты меры!» Что потом было с этим солдатом, история умалчивает; армия всегда поощряла стукачество – и расправу со стукачами. Слава Богу, автор публикации, М.Мельник, поставил полковника на место: кому, какому политруку следовало Сакалаускасу жаловаться в спецвагоне после изнасилования?
И как только тема стала обсуждаться, а в армии начался, хоть и ненадолго, надзор за дедовщиной, как только деды по-настоящему испугались, что их могут за это убить,- всем молодым стало легче дышать, и я не берусь сказать, сколько жизней спас Артур Сакалаускас своими выстрелами.
Возмущение, которое вызовут эти мои слова, я предвижу.
Ведь есть и та сторона. Есть родственники убитых, которым до дембеля оставалось меньше полугода. Литовский режиссер Стаулюс Бержинис, которому я низко кланяюсь за помощь в подготовке этого материала, снял о Сакалаускасе документальный фильм «Кирпичный флаг». Он объехал семьи погибших. Они были непримиримы. Никто не желал признавать за своими детьми никакой вины. Вот красноречивое коллективное письмо в прокуратуру ЛенВО:
«Этот фашист-убийца, спасая свою шкуру, всячески лил грязь на наших детей. Этот сопляк, прослуживший всего восемь месяцев в армии (и здесь дедовщина!- Д.Б.), заслуживает лишь высшей меры».
Брат одного из убитых, чью фамилию я здесь называть не буду (теперь его родина – тоже заграница, но восточная), молодой красавец с жесткими чертами лица, сказал Бертинису прямо в кадре: если Сакалаускаса помилуют, я все равно его убью. Найду и убью. Этими руками.
И фотография убитого – одного из тех двух, кто насиловал,- висела в школе рядом с фотографией другого выпускника, убитого в Афганистане.
А про других, по большей части сельских жителей, односельчане говорили: «Такое нежное было дите…»
И про Сакалаускаса говорили подобное.
Ненависть сельских к городским – ведь давно известная; ее культивировали тут все, от секретарей обкомов до прозаиков-деревенщиков. Но, конечно, не в одной социальной разнице тут дело: просто Сакалаускас был другой. Прибалт, домашний, тихий, замкнутый, упрямый,- непростительно другой, этим и вызывавший ненависть. И то, что действовал тогда пресловутый принцип экстратерриториальности (нельзя было служить ближе 600 километров к дому), и то, что интеллигенцию старательно окунали в народ, пока не переставала опять же дергаться,- все виновато.
А сам-то он, спросят меня? А сам он – не виноват?! Ведь и прогрессивнейшее по тем временам «Искусство кино» писало тогда: в спецвагоне невиновных не было!
Минуточку. Женщина, всеми средствами защищающаяся от насильника и даже убивающая его,- в глазах населения всегда героиня. А юноша, над которым измывались восемь месяцев, и не в одиночку, а стаей, юноша, с которым сделали самое гнусное, что только можно, и опять не в одиночку, юноша, который нашел в себе силы отомстить за себя,- он преступник, заслуживающий высшей меры? Следователь, который вел это дело, осмелился сказать журналисту, что, если бы остался в живых хоть кто-то из мучителей Сакалаускаса, они тоже предстали бы перед судом. И за эти слова был тотчас услан на Север: шел все-таки восемьдесят девятый…
Но Сакалаускас всего этого уже не знал.
Он сошел с ума.
Это случилось во время следственного эксперимента, когда его на очередной психической экспертизе в который раз просили показать, как именно его насиловали и как именно он стрелял.