Вот что замечательно в отечественных постмодернистах и других апологетах свободы: это страшно несвободные люди, не терпящие на деле никакой демократии. Все наши демократы скорее сделают друг другу харакири (себе харакири они не сделают никогда), чем признают за народом право на собственное волеизъявление или хоть одну добродетель. Честертон ведь, кстати сказать (вы не забыли, что у нас статья о Честертоне?), вовсе не любил пролетариата. Он любил обывателя и то не потому, что обыватель примитивен и уютен, а потому что его трудней одурачить. Обыватель является вынужденным носителем Здравого смысла, именно он, человек массы, никогда не увлечется структурализмом и постпримитивизмом и будет читать нормальную прозу, и светская хроника никогда не станет главным содержанием его жизни. И в секту обыватель никогда не хлынет, а пойдет в церковь. Величие Честертона в том и было, что на рубеже веков при выборе между продвинутой, умной сектой и косной церковью он предпочел церковь. Сама официозность и подчеркнутая будничность, которые спасают прихожан от блужданий по темным лабиринтам своего и чужого подсознания.
Я тоже сделал такой выбор. Хотя бы потому, что секта всегда тоталитарна, а церковь просто иерархична, но не может мне ничего приказать. Конечно, в ее истории были Торквемада и Лойола. Но и в истории атеизма хватает крови, а в истории сектантства ее еще больше.
Русский либерализм кончился. Либерализм, можно сказать, кончился во всемирном масштабе. Либерализм в нашем понимании, стихийно сложившемся в России, был свободой несуществования и даже борьбой за него, свободой априорно циничного и презрительного отношения к любым традиционным ценностям. Лишь в очень небольшой степени он был реакцией на слишком долгое советское торжество этих ценностей: в главном он был естественной реакцией слабого и развратного имперского человека на то, что ему кое-что разрешили. В больших и тоталитарных империях человека так сильно принуждают быть хорошим, что он отвыкает думать сам. В результате стоит наступить свободе, и он тает на глазах, как тот больной у Эдгара По, которого накануне смерти погрузили в гипнотический транс. Разбуженный полгода спустя, он разложился под руками гипнотизера.
Во времена упадка империй (а правление королевы Виктории как раз и было последним всплеском британской имперскости накануне упадка) люди вроде Честертона, с врожденной порядочностью и врожденным же здравым смыслом,- на вес золота. Они и должны предостеречь от главного соблазна свободы – соблазна релятивизма, относительности всех истин. Уайльдовские парадоксы на самом деле – невинные и дешевенькие – были как раз первой ласточкой издевательского всеотрицания, которое очень скоро захлестнуло Европу и получило прозвание модернизма.
Я думаю, когда Уайльда арестовали, никто не огорчился сильнее, чем двадцатилетний Честертон. Потому что спорить с Уайльдом было его делом, а теперь в эту полемику как слон в посудную лавку вломилось государство, и сама идея спора с эстетизмом оказалась надолго скомпрометирована. Спорить с эстетами, модернистами, постмодернистами и пр. должны не представители государства, а другие художники. Но тут в дело вступает тяжелая артиллерия, и делом нашей чести становится защита наших противников. Так и движется по замкнутому кругу история европейской мысли, история, в которой все мы заложники. Не успеет какой-нибудь модернист сделать очередную гадость, как против него возбуждается уголовное дело, и корпоративная честь требует защиты оппонента: «Не трогай Абдуллу он мой!»
Сегодня старомодный консерватизм торжествует во всем мире. Нельзя уйти из дому навсегда. Молодой бунтарь превращается в яппи, хиппушка заводит детей, эстету кушать хочется и так далее. Есть неотменимая, благословенная рутина, и она засасывает всех. Отрезвились мы сполна в обоих смыслах слова: перестали пьянеть и устали резвиться. Времена вседозволенности для одних и полной недозволенности для других (а мы ли не знаем, как эстеты держатся за привилегии и локтями распихивают конкурентов), слава богу, кончились. Кончились и у нас, и повсюду.
Почему американцы, кстати сказать, так накинулись на Клинтона? Им по барабану было, что он девушку соблазнял; простили бы они ему и ложь под присягой. Американцы вовсе не так держатся за свои конституционные нормы, как принято думать. Вон и цензуру схавали совершенно спокойно. Американцам надоела сама, простите за выражение, клинтоновская парадигма, идея горизонтального, прозрачного и политкорректного мира, в котором все ценности равноправны. Американцам надоели засилье и всевластие меньшинств. Одновременно в планетарном масштабе облажался интернет, от которого ожидали кардинального изменения жизни, а он оказался обычной справочной системой вроде большой энциклопедии на дому да еще дал шанс бездари высказаться по любому вопросу. Интернет уравнял гения и злодейство, обывателя и неонациста, мудреца и идиота – там, в интернете, апофеоз демократии и анонимности, пиши что хочешь. В результате ни какой-то особенной сетевой литературы, ни сетевой культуры, ни сетевого сообщества так и не появилось. Появилась кучка унылых типусов, которые в этом виртуальном пространстве лаяли громче других.
Горизонтальная культура, в которой все равноправно и потому неинтересно, благополучно скомпрометировала себя. Безумцы с подведенными глазами, стилисты, извращенцы всех мастей, эстетствующие жулики, философствующие манипуляторы, нимфоманствующие нимфетки и прочие экзотические типажи благополучно канули уже после кризиса 1998 года, а нынешняя реальность их добила. Мода на порок прошла. Настала мода на добродетель. И даже на государственность. Отвратительна всякая мода, но не всякая опасна для жизни. И тут уж приходится выбирать из двух зол. Мода на государственность лучше моды на героин.
Тут вот какой парадокс: в нашем сознании порядок тесно сросся с Орднунгом, с порядком гитлеровско-сталинского образца. Но давно уже пора различать Империю и законопослушное, умеренно-либеральное государство европейского типа. Как раз в Империи настоящего порядка нет, потому что держится она на насилии и беззаконии. Закон, конечно, тоже ограничивает наши свободы, но по крайней мере не навязывает нам никакого определенного образа мыслей. Вот почему обречены на провал любые попытки представить Путина или Буша тоталитарными вождями.
Тут пора поговорить о Путине и Буше, которые Честертона, может быть, и не читали. Почти уверен. Читатель, который спокойно добрался до этих строк и взорвался только теперь, наверняка завопит: «Это через Путина, что ли, придет в Россию христианская цивилизация, основанная на здравом смысле и законопослушности?» (Сразу оговорюсь, что речь у меня идет только о честертоновском христианстве, уютном, несколько комнатном.)
Да, думаю, через Путина. Он тут совершенно ни при чем, он не более чем символ, образ такой. Орудие судьбы, если угодно. И неважно, чем он занят, если он сажать не станет, как спел бы Винни Пух. В России грань между порядком и Орднунгом довольно тонка, мы любим перехлесты, но в современном мире не так-то легко построить закрытую со всех сторон Империю. У Путина и Буша действительно много общего – по крайней мере у обоих со здравым смыслом все очень хорошо. И этот здравый смысл легко позволяет им отличить свободу от спекуляции на свободе. Журналисты «Вашингтон пост» это понимают и не обижаются, когда Кондолиза Райс советует им снять материал, содержащий государственные секреты. У нас бы повыли, но тоже поняли.
По-настоящему тоталитарна была Россия пять лет назад, когда тот, у кого были деньги, диктовал все и всем. По-настоящему диктаторской (как лужковская Москва со всей ее атрибутикой богатого и вольного города) была Россия Березовского и Гусинского, Россия журналов «Ом» и «Птюч», где страстно высмеивалась норма.
Тоталитарны были эстеты, узурпировавшие право судить о словесности и назначать гениев. Тоталитарно было НТВ прежнего образца с его закрытостью, жесточайшей дисциплиной и зомбированными правдолюбцами, против воли участвовавшими в масштабном шантаже. Тоталитарны все наши демократы, с первой реплики срывающиеся в истерику. И уж более тоталитарного человека, чем Анна Политковская, при всем моем почтении к ней, еще не видел свет.