* * *
Светлейший Арифин, Венец Ученых, Верховный жрец тайного Ордена Павлина, любил бывать в доме у неофита Церингена. Все там радовало душу и тешило глаз скрытного вершителя многих судеб: и роскошь обстановки, и преданность делу Павлина со стороны новообращенного, и та жажда знаний и обольщений, с которой господин Церинген неизменно встречал Светлейшего Арифина. Тут можно было превосходно проводить время — за чаем лучших сортов, среди безмолвных прекрасных прислужниц, на шелковых подушках, под звуки еле слышной музыки, звучащей где-то в тени деревьев. Ну и конечно за неспешной беседой о прекрасных очах Павлина.
Всякий раз Арифин рассказывал о новом глазе божества. Например, не далее как четыре дня назад, речь зашла о том павлиньем оке, которое надзирает за женской грудью. Ибо и такое имеется в необъятном павлиньем хвосте, распростертом на целое небо!
— Неужто? — сладко жмурился Церинген, прихлебывая чай.
— Поверь мне! И не такие еще чудеса и дивные тайны откроются тебе в Павлине! — уверял Арифин. — Давным-давно случилось так, что милостивый Павлин, пролетая над безлюдной пустыней, выронил из хвоста одно перо. Это было совсем малое перышко, но оно, как и все, что имеет касательство до Павлина, было преисполнено глаз и мудрости. Перо медленно парило в воздухе и наконец коснулось земли. Едва это произошло, как из пера родилась прекраснейшая женщина на земле. И вместе с нею родилось ее имя — Соэн, и ее жилище, которое снаружи выглядело как скромная хижина, но внутри было убрано богатыми коврами, резной деревянной мебелью, картинами, посудой, словом, всем необходимым для жизни. И все эти вещи являли собою образец изящества и совершенства формы. Все тело Соэн исполнено глаз: глаза на пальцах вместо ногтей, глаза на груди вместо сосков, глаз на животе вместо пупка… и так далее.
— Поразительно! — шептал Церинген. — И я смогу увидеть ее? То есть, я хочу сказать… Видишь ли, Венец Ученых, учитель мой, в прежние времена я… был большим ценителем женской красоты, но в силу некоторых… э-э… известных тебе прискорбных обстоятельств… э-э… но я не перестал ценить красоту женского тела! В конце концов, мое преклонение перед прекрасным всегда было делом моей… э-э… души! Ибо наслаждения… э… телесные, так сказать, плотские, осязаемые… недоступные в силу ряда обстоя… впрочем, об этом не следует говорить… Нет ничего выше обожания глазами! Глазами! Красоту надлежит впитывать взглядом!
— Я вижу, наши беседы не пропадают втуне, дитя мое, — ласково улыбался Арифин. — Ты верно понимаешь суть учения. Зримое надлежит обожать с помощью зрения, а подлежащее осязанию — с помощью рук и языка. Впрочем, ни руки, ни язык не являются объектом поклонения Павлина. Внутреннее совершенство и лишь оно дает человеку наивысшее счастье!
— О, как это верно!.. — бормотал Церинген, чувствуя себя потрясенным.
Соэн! Исполненная глаз красавица — вот что заполоняло мысли Церингена все дни, протекшие после этой приснопамятной беседы.
Господина Церингена крепко занимал также один вопрос: известно ли Светлейшему Арифину о некоей ценной рабыне, которую украли и тайно продали в некий дом за немаленькую цену? Знает ли что-нибудь Орден об Аксум, которая скрытно живет в доме господина Церингена и создает книгу воспоминаний и размышлений своего нового тайного хозяина? Эта мысль подчас мучила Церингена, заставляла его просыпаться в холодном поту. А вдруг Павлин знает и об этом? Если хотя бы одно его недреманное око время от времени заглядывает в дом Церингена…
* * *
Аксум отнюдь не тосковала, когда ее запирали одну в комнате, не жаждала вырваться под открытое небо. Ей не было тесно наедине с ее искусством. Кроме того, она умела терпеливо выжидать своего часа. А до поры — пользоваться теми благами, которые предоставляла в ее распоряжение судьба.
Девочка переводила огромное количество чернил, пергамента, воска наилучших сортов. Каждый день ей требовались две-три новых дощечки — прежние она процарапывала до полной невозможности употреблять их снова. Наброски, рисунки, образцы новых шрифтов, виньетки, узоры — все это рождалось в ее голове и тотчас переносилось на шелк и пергамент.
Господин Церинген присылал за ней раба каждый день. Аксум привычно собирала писарскую сумку: дощечки и палочки для черновиков, переписанные набело листы — работу предыдущего дня, и шла следом за Медхой в господские покои. Чаще всего Церинген диктовал, развалившись у себя в опочивальне. Он потягивал разведенное вино, вдыхал аромат курильницы и полусонно обмахивался веером.
Аксум усаживалась за особым низким столиком прямо на пол, поджав ноги, расставляла свои письменные приборы и раскладывала дощечки.
— Удобно ли тебе, моя… э-э… девочка? — сладко тянул господин Церинген.
— Вполне. Благодарю тебя, господин, — отвечала Аксум бесстрастно.
— Какое милое, неиспорченное и работящее дитя! — умилялся Церинген.
Он затеял с юной помощницей изощренную игру. После того, как господин Церинген пал жертвой мести беспощадных женщин, которые лишили его самого драгоценного достояния мужчины, прежние радости сделались для него недоступны. Однако старый сластолюбец не мог отказаться от чувственных наслаждений. Он окружил себя еще большей роскошью, чем прежде, наводнил дом полуобнаженными служанками и красивыми молодыми рабами. Господин Церинген мог часами следить за медленными, тягучими танцами девушек, одетых в прозрачные шелка, и теребить при этом мягкие подушки.
Аксум доставляла ему удовольствие иного рода. Сама по себе девчонка не представляла интереса — худая и черствая, как сухарь черного хлеба (пища, которую господин Церинген никогда не вкушал — за всю свою жизнь!). Но она была юной, чистой, нетронутой; ее сознания ни разу, кажется, не касалась мысль о близости с мужчиной. И вот этому-то нераспустившемуся цветку господин Церинген рассказывал все свои тайные измышления, все истории его отношений с женщинами. Он погружал ее мысль то в пучину безудержного разврата с пышнотелыми красотками, готовыми удовлетворять мужчину без конца, то в бездны жестоких игр со строптивыми девственницами. Он вновь переживал те давние, острые ощущения: упругую плоть под руками, красные полосы, оставленные плетью на атласной коже, крики боли и стоны сладострастия… Увы, все это в прошлом! Проклятая гирканка со своим чернокожим прихвостнем! Гнусная, незаконная, кровная родня бездельника и болвана Эйке!
Повествуя обо всех этих приключениях, разворачивавшихся в спальне, среди смятых шелковых покрывал, господин Церинген зорко следил за Аксум: не появится ли румянец на ее бледном, матово-смуглом лице, не блеснут ли украдкой глаза, не облизывает ли она губы, не сжимает ли украдкой колени, словно пытаясь утаить спрятанный между бедер жар?
Но ничего подобного, к великому разочарованию Церингена, не происходило. На лице Аксум — лице писца, привыкшего запечатлевать чужие тайны на бумагу, — не отражалось решительно никаких чувств. Словно не из плоти эта девушка создана, словно не жжет ее по ночам мысль о грядущем возлюбленном!
А Аксум действительно ничего не чувствовала. И чем больше старался господин Церинген распалить ее воображение, тем смешнее ей становилось: он как будто стремился ее испугать! Испугать! Это ее-то, Аксум, которая в свои отроческие годы уже прошла огонь, воду и медные трубы! И она вела свою собственную игру, не менее увлекательную: сидела перед Церингеном, как каменная, и только палочка мелькала в ее ловких пальцах. Церинген постанывал, мычал, подбирая слова, потягивался на постели, изгибался всем телом, ломался, разглядывал свои холеные ногти. Аксум же рядом с ним выглядела почти неживой.
Она создавала шрифты и узоры. До содержания текста ей не было никакого дела.
— Ты не устала, дитя мое? — неожиданно оборвал себя на полуслове господин Церинген.