* * *
Выбитая ступенька на лошкаревской лестнице приводила в чувство всех сонных, задумчивых и нерасторопных. Тут можно было и зубы себе выбить, если не знаешь. Все равно, красный угол Сельки Сопронова завлекал к себе, особенно мужиков и парней. Правда, завлекал днем, а не ночью.
Евстафий надел валенки на босу ногу, думал, что идет в избу-читальню ненадолго. Оказалось, надолго, чуть ли не до утра… Свет полыхал во все окна. Внутри Митя Куземкин пытался растопить печку, но ничего не мог сотворить кроме дыму.
Сопронов ходил от угла до угла бывшей лошкаревской горницы. Десятилинейная лампа, вывернутая во весь фитиль, горела под матицей. Банный с крошками дресвы камень лежал на газетной подшивке. Миша Лыткин сидел на скамье, около второго стола. Ерзал Миша, много раз пробовал уйти, но каждый раз Сопронов приказывал:
— Сиди! Еще потребуешься.
И Миша трусливо сидел. С приходом десятского он заикнулся было насчет «ночной поры». Сопронов не пристал к разговору. Десятский Евстафий успел лишь поздороваться, сесть не успел. Сопронов остановился, начал загибать пальцы на левой руке:
— Нечаев Иван — раз! Брусков Северьян — два! Судейкин Акиндин — три, Клюшин Степан — четыре. Пятый счетовод Зырин! Всех суда. Повестки писать не буду, под твою личную ответственность как десятского! Одна нога тут, вторая там!
Посредине ночи десятский ушел загаркивать… Сопронов уселся за стол, вынул из сумки бумаги. На нем были белые валенки с длинными голенищами и в новых калошах. От калош тянуло свежей резиной. Голенища доходили почти до пахов, подпирали и топорщили широкие карманы синих, сшитых из чертовой кожи галифе. Топорщился и внутренний правый карман черного суконного пиджака. «Наган! — догадался Куземкин. — Хоть бы разок дал по вороне пальнуть… Не даст, и просить не стоит».
Куземкин опять начал до головокружения дуть в печку. Сырые березовые дрова не желали гореть, растопка кончилась.
— Эх ты! — неожиданно засмеялся Сопронов и выскочил из-за стола. — Садовая твоя голова! Трубу не открыл, а дуешь.
Митя поднялся с колен. Труба и впрямь оказалась закрытой!
— Ну, ествой корень! Кх… — бормотал Митя. — Откуда я знал? Это ведь ты, Миша, растоплял!
— Все на Мишу! — Лыткин перестал клевать носом. — Опеть виноват Лыткин.
— А пгго, я, што ли? — сказал Куземкин.
— Ладно, ладно! Тише, — приказал активистам Сопронов.
Пришлось выпускать дым через двери. Печка погасла. Воздух вор вался свежий, но с холодом. Сопронов накинул на плечи полушубок и снова сел к столу.
— Так… Значит, говоришь, так и спел: «Калина-малина, закружило Сталина»?
— Так и спел. — Куземкин подвывернул в лампе фитиль. — Спел принародно. Мне Санко-брат рассказал, он врать не станет.
— А Савватей Климов? Унес упряжь?
— Дугу нес, видели все. Про хомут не знаю. Мишка, это почему у нас лампа гаснет?
— Опеть на Мишку, — шевельнулся Лыткин, — ты с Сельки спрашивай, а не с Мишки.
— Где карасин?
Лыткин начал искать за печью четвертную бутыль с керосином. Она стояла в углу в берестовой оплетке, но оказалась пустой. Ругань из-за лампы и керосина остановил десятский, возвратившись с загаркивания.
— Ну? Всем сказал? — спросил Сопронов и притушил зевок.
— Не идут.
— Это как так?
— А так. Еще и обругали чуть не в каждом дому… Сопронов ногой, с грохотом, отпихнул скамью, схватил сумку;
— Хто обругал и как? Записать дословно!.. Куземкин, лично пойдешь по домам. А ты, товарищ Лыткин, чего храпишь?
Неизвестно, что бы выкинул дальше председатель Ольховского сельсовета, если б лампа в лошкаревском дому совсем не завяла. Огонь замирал, по ламповому стеклу косынёю пошла копоть. «Вишь, ленточка коротка. Воды бы долить, оно бы еще погорело», — обследовал освещение Миша Лыткин, но и воды в Селькином графине тоже не было. Поэтому Сопронов замолчал, ничего не стал говорить в ответ на Митино предложение. Куземкин сказал, что надо сегодня идти по домам, что завтрашний белый день выявит в Шибанихе всю черноту, всю главную контру…
Когда начальники ушли, Миша Лыткин долго не мог снять с гвоздика коптящую лампу. Подставил скамью, снял и старательно дунул сверху в стекло. Лыткин дул, пока не догадался совсем увернуть фитиль. Большой красный огарок Миша не стал гасить, в темноте на ощупь повесил лампу обратно. Головокружение от усиленного дутья прошло у Лыткина только на улице, на свежем весеннем воздухе.
Тихо стало в деревне Шибанихе. Все спали. Один Ундер стоял посреди шибановской улицы. Стоял как неприкаянный, ждал хоть кого-нибудь.
«Вишь… Чево это Киндя забыл про своего мерина? — подумалось Лыткину, — Экой большой мерин-то, наверно с овин…»
Миша Лыткин шел по Шибанихе еле живой. Шел ночевать, хотя спать было уже некогда, начинался рассвет.
VII
Печь затопили первыми Новожиловы, за ними Клюшины. Задымила вскоре и вся Шибаниха. Труба бывшего поповского дома, где жили теперь братаны Сопроновы, тоже кужлявилась. Игнаха первый раз ночевал на новом месте. Пробудился он в пустой кровати, жены рядом не было. В качалке кричал ребенок. «Не дал, пащенок, поспать! — с улыбкой подумал Сопронов. — Как назло всю ночь и горланит».
Лежа на широкой поповской кровати, Сопронов нащупал под подушкой согревшийся за ночь наган. Каждый раз по утрам, нащупывая эту штуковину, ощущал Сопронов ее верную тяжесть. Он молодел в эту минуту, твердел зубами и наливался решимостью. Вспоминал, как после вручения партбилета Яков Наумович вызвал к себе и… совсем неожиданно послал в милицию. Там Сопронову велели писать расписку в получении оружия.
Ребенок орал в поповской деревянной кроватке. Ножки кроватки вделаны в закругленные поперечины, чтобы можно было качать. «Ишь ведь чего придумали, — хмыкнул Сопронов. — Крашеная…»
Печь дымила, голова с похмелья и недосыпу болела. (Зоя вчера ночью выставила бутылку.) Сопронов отбросил атласное стеганое поповское одеяло. Ноги в давно не свежих кальсонах перекинул на край кровати. Поспешно натянул галифе, сунул наган в карман пиджака, висевшего на вешалке, и босиком подошел к деревянной кроватке-качалке. Качнул. Ребенок завопил еще громче. Трещала топившаяся печь, младенец кричал. Селька спал или притворялся, что спит в прихожей, куда перетащили бывшую кровать Марьи Александровны. Вчера Селька до первых петухов просидел в гумне, караулил дорогу в Залесную. Никого не видел. «Где жонка? — разозлился Сопронов. — Затопила и сама убежала…» На самом деле злился Игнатий Павлович не на жену Зою, а на брата, который не вставал. Зоя работала на молочном пункте, затопила и, может, убежала туда, а этот чего дрыхнет?
Сопронов сильно качнул кроватку, и ребенок затих. Глазенки блеснули. Роговушка валялась, сбоку, одеяльце сбилось. Что-то похожее на жалостливую нежность шевельнулось в душе Игнахи и тотчас исчезло, потому что ребенок вновь заорал. Сопронов начал совать в рот младенцу холодную раскисшую коровью титьку, натянутую на бараний рожок, куда наливалось коровье же молоко. Но молока в рожке не было, и ребенок выплевывал титьку. Сопронов терял терпение. В прихожей встал Селька, оделся и босиком сходил в нужник.
— Сильверст! Качни парня, я хоть пока умоюсь, — позвал брата Сопронов.
— Сами родили, сами и качейте. Я не обязан, — явственно буркнул Селька.
Сопронов скырнул зубом, но промолчал. Селька полез на печь за валенками. Ему надо было идти в старый дом, топить печь и чем-то кормить отца. Еще на нем была изба-читальня, вернее красный угол в лошкаревском доме, там тоже надо топить, а дров не было. Все это Сопронов знал и потому промолчал, но раздражение против братана имело еще одну причину. Уж больно быстро газета со статьей Сталина выскользнула вчера из Селькиных рук. Не надо было отдавать почту этому дураку! Ведь как наказывал: никому не давать. Мало ли что пишут в Москве! Да и Яков Наумович велел держаться прежнего курса. Велел-то он велел, а сам был да нет. Уехал в район того же часу, а тут делай, что знаешь…