Ночью текст был передан по телеграфу всем окружкомам.
Часть вторая
I
Павел Рогов лежал за шкафом в нижней избе, где была зыбка и печь. Ступня заживала худо. Из-под бурой, давно спекшейся пелены постоянно сочилась бесцветная сукровица. На лапку нельзя было приступить. Великим постом на третьей седмице оба с женой перебрались вниз из верхней зимней избы. И вот целыми днями он лежал за шкафом на деревянной кровати.
Горько лежать весь день! Еще горше бессонной ночью. Он старался не думать о родной Ольховице, о пустом, охладевшем отцовском доме. Рассказывают, что, едва сани с Данилом да Гаврилом перестали скрипеть по снегу, Игнаха, держа руки в карманах галифе, на виду у всего народа направился к пачинскому подворью. Мать, Катерина Андреевна, причитала и хрясталась. Вокруг плакали соседские бабы. Игнаха ступил будто бы на крыльцо, потребовал у нее ключи от дома и сенников. Не дала. Он пробовал силой отнять ключи, но у него ничего не вышло. Тогда Сопронов взял ее за ворот зимнего казачка и деловито стащил с крыльца. Она успела бросить ключи в колодец…
Павел сжал зубы и сдавленно замычал, хотел подняться, но не сумел. Заплакал, кусая подушку.
Где Вера? Лампа горит. Ребенок в зыбке говорит сам с собой. Вечер или раннее утро?
Дом в Ольховице зачислен в колхоз, а брат Алешка и мать Катерина ночуют теперь в бане. Как шибановский Носопырь… Спасибо Ивану Никитичу, ездил к ним, отвез ржаной и овсяной муки.
От отца Данила Семеновича нет никаких вестей. Старший братан Василий служит на новом месте, долго не было адреса. Пришло вот только что короткое письмецо.
Божат Евграф раскулачен по третьему списку. Увезен в одну, в ту же сторону. У божатки с Палашкой все отняли, но оставили жить в зимовке. Ночами многие шибановцы не гасят огня. Мужики насаживают ухваты. Вон и Аксинья — теща — втихомолку режет по вечерам хлеб, сует на противне в печь. Для кого сухари? И как жить нынче, куда ступить? Да еще с больною ногой…
А дедко Никита все так же поет псалмы.
Сколько ни просил дедко Митю Куземкина, чтобы приняли в колхоз, столько же раз Митя отказывал. Прикашливал, отворачивал рыло в сторону да приговаривал: «Нет, нет, Никита Иванович». — «Да что нет?» — «А нет, да и все. У нас, та-скать, и так лишних набрано».
Лишние были Клюшины, Новожиловы и, по слухам, даже счетовод Зырин, оттого что играл на гармони. Ванюху Нечаева тоже стращали, что отчислят при первой возможности. Не принимают в колхоз ни каталей, ни сапожников, что же про мельников говорить? Всех, кто в колхоз не вступил, велено раскулачить. Командует Игнаха из Ольховского мезонина. Пес! Многих уже разорил и пустил по миру. Жучок тоже вон в один день с божатом Евграфом арестован и увезен. Старый Жук ходит по волостям с большущей корзиной, за ручки водит двух девочек-малолеток. Агнейка — старшая дочь Жучка — вместе с маткой кое-как живет в избе Самоварихи, потому что в Жучковом дому учинили контору колхоза. А наш дедко — только молится да поет псалмы…
Никита Иванович по-прежнему ночевал внизу на полатях, иногда на печи и, вставая на ночную молитву, никогда не забывал качнуть разок-другой зыбку с Ванюшкой. Вера слышала это сквозь сон по легкому скрипу очепа. С вечера перед сном она наматывала на ладонь конец долгой льняной бечевки, привязанной к зыбке. Она дергала за веревочку, когда Ванюшко начинал сказываться. Муж Павел то и дело стонал во сне. В больницу бы надо, да не едет! Примочка, сваренная из коровьего масла и сосновой смолы, не вытягивает жар из ноги. Другая забота: с часу на час должна телиться Пеструха. Ветка — вторая корова роговского подворья — доилась уже вторую неделю. Теленок у Ветки родился со звездой во лбу, ядрененький, словно гудочек. Нынче ждали второго. В начале каждой ночи Аксинья с Верой по очереди ходили глядеть Пеструху. Дедко Никита проведывал животину под утро…
В ту ночь улегся Никита Иванович второпях, без душевной оглядки. Устыдился творить молитву прилюдно, оттого и не мог уснуть. Ворочался на печи с боку на бок. Все спали, вплоть до самого маленького — Ванюшки. Одна невестка Аксинья, при увернутой лампе, сидя почти в темноте, стучала мутовкой о края рылышка: она сбивала сметану. Не терпелось ей натопить свежего масла к Светлому воскресенью.
Дедко Никита, уязвленный тем, что не удалось по-настоящему, одному постоять перед иконной лампадкой, погасил наконец недовольство. Положил голову на холщовый мешок с отрубями и забылся под спокойное часовое постукивание. Около уха журчала привычная воркотня. Кот Кустик старательно убаюкивал старика. Постукивала невесткина мутовка, еще изредка скрипел березовый очеп. «Ванюшко-то вырос за зиму, а все в зыбке спит, — подумалось дедку сквозь сон. — Экой санапал. Верка-внучка вот-вот принесет второго. А первый еще лягается в люльке».
Дедко Никита улыбнулся в темноту. Он слышал во сне Аксиньины хлопоты с готовым масляным смёсом. Невестка погасила огонь и ушла наверх к Ивану Никитичу.
О чем шуршит за стеной ночной снежок? Какие думы истаивают в долгую великопостную ночь? С вечера, слушая шибановские и ольховские новости, дедко Никита думал так: «Одно осталось, веки у глаз дратвой зашить, уши замазать еловой смолой. И что только не творилось нынче на грешной земле! Или раньше еще извертелся крещеный народ? Так ведь так и есть, намного, пожалуй, раньше. Может, еще при том амператоре…»
Сейчас Никита Иванович спал, зная, когда ему пробудиться. Он дремал все еще с надеждой и верой в душе. Да и сама любовь еще витала под широким роговским кровом. Ясная, неосознанная у младенца — первенца Павла и Веры. Взаимная и горячая у его отца с матерью. Подростковая любовь к родственникам была не то чтобы неприятна Сережке, но вроде бы мешала ему и показалась бы лишней, если б он осознал ее. (Уже поглядывал парень на девок, и вот-вот должна была обозначиться одна чья-то, совсем одна и особенная.) Спит Сережка как праведник. А что говорить про любовь Веры Ивановны, женскую, дочернюю, материнскую? Три любви у ней и все разные, одна на одну совсем не похожи. Про мужскую любовь и думать не принято. Все само собой.
Петух воспрянул под печкой. Хлопнул крылом и хотел пропеть, а вышел один грех, одно какое-то бульканье. Может, простору мало, может, не время. Дедку Никите и этого жаль — под печкой в потемках много ли развернешься? Спасибо хоть под утро поет взаправду.
Валенки сохнут у печного кожуха, жилетка тоже тут. Все под рукой.
Дедко слезает с печи, зажигает фонарь, тихо, чтобы не разбудить Веру и Павла, выходит в сени. Перед тем, как спуститься по грязной лестнице к хлевам, он снимает валенки и сует свои костлявые лапки в берестяные самим же им сплетенные ступни. Спускается вниз, к скотине. Фонарь освещает большую кучу еловой хвои, чурбан с топором, штыри с вожжами и хомутами. Надо бы сразу тесать хвою, да рановато. Неохота шуметь, будить домашних.
Дедко Никита поднимает фонарь, не торопясь оглядывает хозяйство и отворяет двери к Пеструхе. Хлев разгорожен надвое. В одной половине овцы, в другой — широкая, как баржа, Пеструха. Корова шумно и тяжело дышит. Готовая ко всему, она благодарно глядит на дедка, будто говорит ему спасибо. Дедко осматривает корову со всех сторон, успокаивает, чешет за ухом. Затем приносит в ясли охапку сена, но Пеструхе нынче не до сена. Она тревожно помыркивает, когда дедко хочет уйти.
— Ну, ну, матушка, не реви, — подбадривает дедко Пеструху. — Не реви, тут мы, тут. Подсобим, ежели…
Он поднимается вверх, меняет ступни на валенки. В избе гасит фонарь, опускается на колени и в темноте шепотом читает перед красным углом ночную молитву. Затем он опять хочет залезть на печь, но что-то мешает ему, какое-то сторожкое чувство не пускает улечься и подремать до утра.
Который час? Бог ведает. Вон вдругорядь поет петух, теперь позвонче. Значит, около трех. Из печи уже тянет пареною галанкой. Спят за шкафом молодые. Спит в зыбке правнук Иванушко. Сын с невесткой наверху, да и внучек Серега там…