Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Бабий шепот прошелестел по толпе. Мало кто слышал приглушенное короткое рыданье в девичьем ряду. Девки подхватили Тоню и увели, а к Ерохину проворно подскочил дед Никита.

— И не стыдно тебе? Тьфу, прости меня, господи!

— Как фамилия? — Скачков наклонился к Микулину.

— Фамиль-та? — дедко Никита подскочил ближе. — Да моя-то Рогов, а твоя как?

Маленький дед Никита, выставив белую бороду, наступал теперь на Скачкова, и тот пятился от него. Этот старик в синей рубахе то семенил на своего неприятеля, то опять поворачивался к народу, тряс кулачишком.

Вера в слезах выбежала из толпы.

— Дедушко, дедушко…

Она отгородила его, стараясь увести подальше, но Ерохин с Микулиным уже уходили, быстро шагали в сторону исполкома. Скачков оглянулся на расходившегося деда Никиту.

— Этого бы надо… А, Яков Наумыч? Что делает!

Меерсон ничего не сказал.

— У меня вот к тебе вопрос, Яков… — продолжал Скачков.

— Что?

— Вопрос, говорю, есть. Тели… Тили… Как его? Да, значит, телигрим… Телигрим, есть ли такое слово?

— Телегрим? Не знаю. Пилигрим есть.

— Оно чего означает?

— Странник. А что?

Скачков хмыкнул. Оба заторопились вслед за Ерохиным. Толпа у амбара тоже быстро таяла. Гармонь взыграла было опять, но тут же затихла, словно бы захлебнулась.

* * *

Ольховский священник и бывший благочинный Ириней Константинович Сулоев умирал в своем небольшом чистеньком доме над речкой по-за деревней. В двух пустых, не оклеенных шпалерами комнатах было прохладно, тихо, пахло травами и легкой свечной гарью.

Теплый полевой ветер ласково шумел листьями подоконных берез, шевелил занавески на окнах.

Кровать была передвинута ближе к окну. Отец Ириней умирал, не теряя речи и памяти. Правда, от удушья и слабости он говорил редко и едва слышно, да головокружение часто и незаметно переходило в забьггное неопределенное состояние, отчего память покрывалась какой-то зыбкой завесой. Уже несколько суток он ничего не ел и не спал. Две нищенки, горбатая, маленькая Маряша и дородная шибановская Таня, которые приглядывали за умирающим, ночевали на кухне и пили чай. Они пробовали кормить отца Иринея с ложки, но он лишь слабо улыбался:

— Не надобно, нет. Христос с вами.

Вчера, в казанскую, ольховские женщины наносили отцу Иринею пирогов, студню и ендову хлебного сусла. Все стояло нетронутым в кухне, прикрытое холщовой скатертью: отец Ириней не знал, что нищенки пили чай «со своим сахарком» и «со своими сухариками».

Ночью перед грозой ему стало особенно тяжко, подступало удушье, руки и ноги похолодели и потеряли чувствительность. Он смутно слушал гул большого гулянья, и страх, какая-то неумолимая горечь все время не покидали его, хотя он не мог осознать этого. Он знал только, ясно чувствовал, что эта горечь была не от того, что он умирал, а от чего-то совсем другого, непосильного для его теперешнего сознания. Когда началась ночная гроза, отцу Иринею стало легче.

Он долго лежал так, с ясным умом и почти не ощущая себя.

— И ныне, владыко, да покроет меня рука твоя, — шептал он. — Да приидет на меня милость твоя яко сметеся душа моя и болезненна есть во исхождении своем от окаянного моего и скверного тела сего да некогда лукавый супостат совет срящет и препнет во тьме… За неведомые и ведомые в житии сем грехи мои милостив будь, да не узрит душа моя мрачного взора лукавых демонов, но да примут ее ангелы твои светлые и пресветлые…

Так шептал он, не замечая того, что шепот переходит в голос, а голос постепенно крепнет.

Горбатая Маряша, дремавшая на скамейке в кути, очнулась от этого голоса, устыдилась своей дремы и стала молиться. За ней потянулась и шибановская Таня, обе усердно клали поклоны перед образом Николы Зарайского.

Так пришло утро. Богатый теплом, светом, зеленью и птичьими кликами восход обозначился за стеной.

Отец Ириней, вновь ослабевший, шевельнул рукою, подозвал Маряшу. Нищенка по движениям его бескровного рта и по взгляду поняла, что он хочет ближе к окну. Старушки посоветовались, перетащили кровать, неохотно открыли окно и сдвинули занавеску.

Теперь умирающий лежал совсем близко от березовой зелени. Комната потеряла свою замкнутость, свежий, пахнущий росой, но все же сухой воздух веял вокруг.

Восходящее солнышко с ласковым ликующим безмолвием затопило подушку, пронизало бесплотные детские пряди седых волос, осветило выпуклый лоб отца Иринея.

Он уже не ощущал солнечного тепла, но глаза и слух были еще ясны. И он так остро увидел перемещающуюся солнечную листву, оттеняемую синей бесконечностью неба! Воздух шевелил эти первородно-свежие, будто масленые листья. Все еще не обретшие летней грубости и пепельно-бледной изнанки, они лоснились и словно на глазах напрягались клейким соком.

Так много их было рядом, в виду, а сколько их, бесчисленных, шумело еще дальше, вверху…

В деревне зычно и деловито трубили коровы, тут и там блеяли овцы. Отдельное блеяние порой замыкалось на половине от жадно схваченного травяного пучка. Над окном неутомимо хлопотали касатки.

«Господи! — отец Ириней хотел протянуть рукою в окно, но рука упала на подоконник. — Благодарю тебя, господи…» Это минутное сближение с бесчисленною листвою и безбрежностью синевы, это краткое общение с проникающим солнцем, с воздухом обновили его и совсем обессилили, и он ощутил смерть. Сейчас он ненадолго познал свое полное слияние с миром, он знал, что это слияние и есть смерть; знал, что исчезнет легко, без упреков к Богу и людям. Когда-то в дни своей молодости он тоже грешил и порочил окружающий мир, задавая себе вопросы: «Что есть Бог?» Да, да, он помнит, как, исходя злобой бессилия, покушался на великую тайну, искал оправдания и смысла всего, сущего. «Велик грех! Нелеп и страшен…» Отец Ириней шевельнул губами. Горбатая Маряша ласково, как на дитя, глядела на умирающего.

— Что, батюшка? Чего надо-то?

Он улыбнулся и еле заметно покивал головой, как бы говоря, что ему хорошо и ничего не надо. Маряша отошла, и отец Ириней опять поглядел на березовую листву вблизи, на сквозную небесную синеву. Она, эта синева, была еще яснее и бесконечней. И чем дальше он глядел сквозь листву, в эту безбрежность, тем меньше ощущал себя и тем равнодушнее становился к болям в своем дотлевающем теле. Он закрыл глаза, но небесная безбрежная даль все равно не исчезала. Сейчас она переливалась в такое же безбрежное отчаяние, в безмолвный вопль, во что-то темное, страшное и всепоглощающее. Отец Ириней задвигался, руки конвульсивно заперемещались на одеяле, дыхание стало прерывистым и коротким.

Маряша и Таня засуетились.

— Господи, царица небесная, матушка…

— Харчит вроде бы, трудится.

— А ведь и не соборован, Татьянушка! Ой, беги за народом, ради Христа! Да отца Николая-то поищи, может, и тут.

Таня проворно пошла искать шибановского священника, чтобы успеть отсоборовать умирающего. Она нашла его в праздничном хороводе около исполкомовского амбара. Подначиваемый ребятами, он собирался плясать. Она шепнула ему несколько слов, и он враз отрезвел, покорно пошел за нею.

Странно, что отец Ириней сквозь черноту и отчаяние, сквозь что-то необъяснимо-важное, окутывающее его, ясно слышал все, что говорили нищенки и шибановский священник отец Николай Перовский.

И если б он смог сопоставить то, что они говорили и делали, с тем, что происходило с ним, он понял бы несоизмеримость того и другого. Но ни сопоставить, ни осознать окружающее он уже не мог и, как ему казалось, не хотел, он переживал что-то свое, ничему не подвластное и единственное. Но что это было? Он уже не мог ни объяснить, ни оформить в слова даже этот вопрос. Его сознание и вся его память сужались, ограничивались и скапливались в пучок, направленные в одну точку, и эта непонятная, но невыразимо важная для него точка казалась теперь самой главной и единственной. Ему хотелось понять ее и открыть тайну ее важности, а все остальное ощущалось таким ненужным, чужим и мизерно-неуместным.

69
{"b":"128945","o":1}