Три пруссака стояли, загораживая от меня бриллиант, и не подвинулись. Самый высокий, намного выше меня и в два раза шире в обхвате, был в белой форме с орлом на каске. Тяжелая сабля создавала вокруг него некоторое довольно заметное свободное пространство. Наконец другой, в котором я, присмотревшись, узнал кайзера Вильгельма, сказал генералу, увешанному орденами, — как я выяснил позже, фон Мольтке:
— Und что это за камень?
— Это бриллиант герра Питта, — сказал крупный человек, который, как я теперь понял, был канцлером Бисмарком.
По всему Парижу дамы стремились носить «коричневый Бисмарк» и его дурацкие оттенки — «Бисмарк malade» (больной), «Бисмарк en colére» (сердитый), «Бисмарк glacé» (сдержанный), «Бисмарк scintillant» (блестящий), «Бисмарк content» (веселый).
— Пардон, мне хотелось бы заглянуть в витрину, — сказал я.
Ни один из немцев не шевельнулся. Я видел, как шею канцлера над высоким воротником окрасили первые признаки того, что называлось «Бисмарк en colére».
— Этот еврей разволновался при виде бриллианта, который он не может заполучить, — сказал генерал.
— Я изучаю этот бриллиант, — отозвался я. — Я провел много лет, прослеживая его историю.
Но я с тем же успехом мог бы говорить с глухими, потому что они образовали человеческую изгородь вокруг экспоната и стояли так, громко переговариваясь и смеясь лающим смехом, а обеспокоенные жандармы тем временем не спускали с нас глаз.
— Я полагаю, что бриллианты и евреи всегда неразлучны, — сказал канцлер. — А этот такой отвратительный.
— И такой черный, — сказал кайзер.
Наконец пришла моя очередь встать перед «Регентом», и я наклонился как можно ниже. В своей витрине, отделенный от людей, этот камень был всего лишь одним их многих чудес, выложенных на бархате. И все же я ощутил вибрацию, энергию, словно он — живое существо, притягивающее меня. Я слышал рассказы о потерянных вещах, которые находят дорогу к своим владельцам. Кто-то потеряет кольцо в море и через много лет разрезает рыбину и обнаруживает его, как будто вещь и владелец поставили друг на друге мету, как будто они связаны узами невидимой энергии. Я ощутил это притяжение «Регента», лежащего в витрине.
Толпа шептала «Grosse pierre!»,[149] а я вспомнил маленькую романтическую картину Каспара Давида Фридриха, которую только что купили Ротшильды. На ней изображены два человека со спины, которые смотрят на растущую луну. Луна дополняется до круга узкой дугой, отражением освещенной солнцем части земного шара на затемненной части луны. Для меня «Регент» обладает своей собственной лунной дугой, потому что я поверил в то, что все люди, когда-либо носившие его или владевшие им, отразились в этом великом драгоценном камне.
Я снова дождался своей очереди, устремил на «Регент» взгляд, в котором, наверное, таилась улыбка некоего особого знания, нередко раздражающая других людей, а потом меня оттеснила нетерпеливая толпа.
* * *
Заговорщики — анархисты, социалисты и экстремисты — совершили девять попыток взорвать Наполеона Третьего! Однажды я находился в толпе во время смотра на площади Карусель, когда император и его сын выехали из дворца. Я почувствовал, как толпа стиснула меня, и испугался, что из моих легких выжмут последние остатки воздуха. Меня притиснули к ограде так близко, что я видел, как вылетает пар из бархатистых ноздрей гнедого пони, на котором ехал маленький принц. Лошадь стала на дыбы, и все поскакали обратно под дворцовую арку. Это была еще одна попытка, и она сильно потрясла меня. А еще всякий раз, когда хлеб сильно дорожал, или болезнь нападала на шелкопряд, или на виноград нападали вредители, когда гражданская война в Америке нарушала торговлю хлопком, находились люди, которые непременно вспоминали, что Евгения — иностранка. Снова все шло по заведенному шаблону — сначала влюбиться в экзотику, подражать экзотике, а потом обвинить ее в том, что она заставила вас полюбить себя, и восстать на нее.
Тревога, которую я ощутил на выставке, дала о себе знать. Когда в Мехико был казнен император Максимилиан, гостившие у нас монархи скрылись в клубах белого пара удаляющихся поездов. После того как в ноябре выставка закончилась, «Регент» исчез из поля зрения, по крайней мере из поля зрения моего и Ротшильдов. Барон Джеймс пожелтел больше прежнего. В последний раз, когда я видел его, он велел мне читать баронессе что-нибудь такое, что сделает ее счастливой. После его смерти, когда мы отрывали рукава своих одежд и занавешивали все позолоченные зеркала в доме, я понял — во всей литературе не найдется такой книги.
* * *
В 1869 году Евгения участвовала в церемонии открытия Суэцкого канала вместе со своим кузеном Фердинандом де Лессепсом, который его построил. Она отплыла из Венеции на яхте «L’Aigle»[150] со своим маленьким двором и сотней новых платьев. Она жила во дворце, который выстроил для нее хедив,[151] осмотрела Луксор, Фивы и Карнак и посетила дом вблизи Красного моря, где жил Наполеон.
— Короли Запада заперли его на острове, где он умер, — сказал ей один мусульманин, — но по ночам его душа приходит и сидит на лезвии сабли.
Следующей весной 1870 года Наполеон Третий стал конституционным монархом либеральной империи, еще одно из наших противоречий в терминах. Евгения тогда носила «Регент» как заколку в волосах и велела изготовить две его копии. Поскольку положение было нестабильным, она стала носить только эти копии из хрусталя. Наступило время трех «Регентов», два из которых были фальшивыми.
Сын Бетти Альфонс, ставший главой банка и семьи, передал Гладстону послание императора, написанное шифром Ротшильда, о том, что Франция не желает видеть германского кайзера в Испании. Когда кайзер Вильгельм отказался дать гарантии, Франция объявила войну Пруссии, войну, к которой Евгения относилась поощрительно.
Император, бледный и согбенный от боли — из-за камня в мочевом пузыре, — отправился на войну поездом со своим четырнадцатилетним сыном. Он послал домой торжествующую телеграмму, сообщив, что принц подобрал пулю, упавшую у его ног, и очень скоро весь Париж смеялся над «ребенком пули».
Теперь Евгения стала императрицей-регентшей Франции. Кампания шла неудачно, и через три дня после нашего поражения в Эльзасе Евгения вынесла драгоценности из Тюильри. В большом запечатанном еловом коробе они были отосланы в подвалы министерства финансов, а потом в Банк Франции. Директор банка положил их в банковский ящик с надписью «Специальные снаряды» и отправил их товарным поездом в арсенал в Брест. Если бы дело приняло дурной оборот, корабль «Гермиона» должен был отплыть с драгоценностями в Сайгон. Таким образом, во время событий, которые обернулись революцией 1870 года, Евгения спасла «Регент», как ее муж спас его тридцать лет тому назад.
* * *
Императрица-регентша не позволяла императору сдаться и заставила его принять участие в битве под Седаном, сообщив, что если он отступит, то в Париже произойдет революция. Он все же сдался, и Евгения, стоя на пороге его комнаты, раскрасневшаяся, с рассыпанными волосами, сжав кулаки, кричала:
— Почему он не дал убить себя? Какое имя он оставит своему сыну!
(Когда исторические лица показывают свое истинное лицо, всегда находится кто-то, кто это видит, слышит и запоминает.)
Париж бунтовал, потому что несмываемый позор Седана пал на императора, а я уже знал, что Франция никогда не прощает поражений и даже ошибок. Я был в отъезде в Ферьерах, в этот единственный раз радуясь преизбытку вещей, окружающих меня; красота прошлого во всем его объеме и привлекательной неразберихе служили мне утешением.
Евгения узнала, как нельзя спасаться, когда читала о неудавшемся побеге Марии-Антуанетты в Шалон — колебания, тяжелая карета, пагубные притязания. В воскресенье 4 сентября она услышала уже знакомые крики «A bas l’Espagnole!»,[152] пение «Марсельезы» и увидела толпу, пляшущую карманьолу. Словно воплощение ее старательно выпестованных страхов, они шли по садовым дорожкам Тюильри, срывая орлов с ворот и флаги, как будто история, за которой она гонялась, теперь гналась за ней в тех же самых комнатах.