Но и другие, чьи сюртуки раздулись от бесценной поклажи, присоединились к процессии, двигавшейся по подземным переходам, — спотыкаясь о разбитые винные бутылки, все шли за генералом, несшим большой короб с короной, в которую был вставлен «Регент». Они сложили шкатулки на пол в конторе и набросили на них скатерть, снятую со стола.
Новый министр финансов открыл красный короб с короной.
— Сколько стоит это чудовище? — спросил он, указывая на «Регент».
— Двенадцать миллионов, — сказал Бапст.
— Мы должны продать его русскому императору, — сказал министр, который уже решил продать все драгоценности.
Бапст и эксперты увиливали, сколько могли, надеясь, что очередной король, музей или император спасут драгоценности.
Племянник императора Луи-Наполеон, этот сложный человек с застывшим лицом, коричневатыми зубами и маленькой козлиной бородкой, остановил распродажу и спас «Регент». Через десять месяцев после революции путем новых всеобщих выборов мы сделали его президентом Франции. Идея о возвращении кого-то из Наполеонов появилась задолго до того — первые семена ее были посеяны «Мемориалом» графа; и вот, через двадцать лет после Ватерлоо, Луи-Филипп сделал возможным приход Луи-Наполеона.
Наполеон, и реальный, и мифический, был в крови у Луи-Наполеона. Его бабка Жозефина и его мат Гортензия ни на миг не позволяли ему забывать об этом. Будучи мальчиком, он знал императора и видел, как толпа кричит и рыдает, приветствуя его. В ссылке он написал «Les Idées Napolienne».[138] Почитая все, что принадлежало Наполеону, зная, что все это может когда-нибудь принадлежать ему, он сохранил «Регент», бриллиант, наследство его дяди, и стал Наполеоном Третьим, нашим императором во время Второй империи.
А мой друг Ален Но вернулся в погреба.
* * *
Во времена Второй империи я стал чтецом у Бетти, баронессы Ротшильд. Я уехал из маленького домика в Пасси и оказался при своего рода дворе. Я жил в великолепных комнатах, наполненных такими сокровищами, какие могут заставить вора смутиться и зарыдать. Ротшильды — Бетти и барон Джеймс — купили особняк Гортензии на улице Лафит и наполнили его своими коллекциями. Они собирали расписанный фарфор, статуэтки сидящих на корточках негров и мебель, принадлежавшую нескольким поколениям Бурбонов. Всякий раз, когда мне нужно было сесть за стол, чтобы поработать, приходилось очищать столешницу от огромного количества античных статуэток с отбитыми носами и древними улыбками. Постоянное присутствие такой красоты поначалу вводило меня в шок, но скоро я привык и всегда был готов встретить баронессу с книгой в руках, когда она, вернувшись с прогулки в Буа, входила в комнату, опускалась в позолоченное кресло и жестом повелевала мне приступить к чтению. Мы сидели под «Бурей» Джорджоне или иногда под ее портретом кисти Энгра.
«И вокруг меня феи плясали, круг сужая, меня окружали…» — читал я из ее любимого Гейне.
«Не уйти из кольца этих рук, и насмешливый хохот вокруг», — продолжала по памяти баронесса Бетти.
В те дни ко второму завтраку собиралось тридцать человек, к обеду — шестьдесят. Поваром был Антуан Карем, которого барон Джеймс увел у русского царя и у английского принца-регента. Карем не признавал никаких диет и восхищал барона, подавая целого поросенка в шубе из устриц, утыканного шампурами с запретной для иудеев свининой, а поверху всего дули в трубы, прославляя его победу, херувимы из теста. Но евреев среди приглашенных бывало очень немного.
Барон Джеймс, который, как и его отец, был родом с Еврейской улицы во франкфуртском гетто, управлял банком «Братья Ротшильд». Он научился заказывать одежду в Лондоне, рано вступил в Жокейский клуб и покупал лучших представителей любой отрасли знаний. Он узнавал, что именно в данный момент в цене, и, не тратя времени даром, делал это своей собственностью.
Баронесса Ротшильд вышла замуж за своего дядю. Некоторое время все посещали ее салон, где слова, легко слетавшие с уст, падали, как тяжелые капли дождя, и повторялись по всему Парижу. Там часто бывал Гейне; позируя на фоне стен, где один шедевр теснил другой, он хлопал перчатками по бедру, посматривая, видит ли Бетти производимое им впечатление, и глядел на Бальзака, когда тот читал вслух.
Мы кормили тех, кого я читал, — де Мюссе, Александра Дюма и Жорж Санд, обычно приезжавшую с Фредериком Шопеном, который учил Бетти и ее дочь игре на фортепьяно. Здесь бродил Бальзак, попивая кофе барона и надеясь получить «совет» по поводу своих денег. Лист играл дуэты с Паганини, а когда был повод что-то отпраздновать, к празднику музыку писал Россини. Однажды Бодлер забыл бледно-розовую перчатку, и я сохранил ее.
Даже живя в этом мире, я никак не мог думать, что когда-нибудь увижу «Регент», поскольку в моем положении это казалось невозможным. А случилось именно так, и при обстоятельствах весьма странных, и я все-таки видел этот бриллиант, причем очень близко и не один раз.
Баронесса повезла меня на выставку 1855 года в новом Дворце промышленности в центре недавно вымощенных Елисейских Полей. И там, в толпе Ротшильдов, я впервые увидел бриллиант, который так околдовал графа Лас-Каза. Камень был помещен в стеклянную витрину.
Барон Джеймс, надев свои новые ордена, шел, ступая из-за подагры тяжело и очень медленно. У меня тоже болели ноги, потому что двадцать тысяч экспонатов были размещены на двадцати четырех акрах — вся промышленность и материальная культура моего века были собраны и выставлены напоказ однажды летним вечером во время Крымской войны.
Внезапно появились гвардейцы, раздвигая толпу, и за ними — рой разодетых людей; мы отошли в сторону, уступая дорогу императору Наполеону Третьему и императрице Евгении, которая была с Викторией, королевой Англии, ее супругом, принцем Альбертом, и их младшей дочерью принцессой Вики.
Красота Евгении потрясала. Диадема сидела на завитых в кольца локонах, цвет которых был чем-то средним между золотым и красным, той масти, которую у лошадей называют каурой. Внешние уголки ее сапфировых глаз опускались книзу, а кожа была цвета самого бледного розового бархата. Один глаз был слегка выше другого, и это придавало ей особенную привлекательность несовершенства.
— Passez,[139] — сказала Евгения хриплым голосом, оказавшимся грубее, чем можно было ожидать. У нее был испанский акцент.
— Passez donc,[140] — сказала королева Англии. Евгения оглянулась и подмигнула Бетти, которая в свое время отнеслась к ней пренебрежительно, принимая у себя молодую испанскую графиню Евгению де Монтихо. Я смотрел на удаляющуюся императрицу, на ее покатые пышные плечи, на бриллиант, на меркнущую его игру, пока они не исчезли под маятником господина Фуко. Она была андалусийка, как и предки графа Лас-Каза, но красива красотой англичанки, и довольно высокого роста. Я никогда не видел такой походки — едва касающееся пола скольжение, особенно заметное рядом с низенькой английской королевой, которая ступала при ходьбе тяжело, даже сурово.
А император смотрел поверх миниатюрной королевы на одну из самых эффектных женщин нашего времени. Тяжелые веки наполовину закрывали его глаза, и пухлые губы под усами каштанового цвета, навощенными и закрепленными на щеках, говорили о чувственности натуры. Он шел, шаркая ногами, растерянный от изобилия экспонатов; талия туго подпоясана, при ходьбе он клонился вперед, словно под напором ветра.
— Не очень-то верьте своим впечатлениям, — сказала баронесса, когда мы оказались в нашем фиакре. — Он, возможно, нечто большее, чем копия, но меньше, чем оригинал.
После чего принялась объяснять своей дочери, как Евгения, этот гений платяного шкафа, усовершенствовала sentiment de la toilette,[141] и как она примеряет все свои придворные платья вплоть до нижнего белья на плетеном манекене, который ее горничная спускает на лифте из гардеробной.