Как я могу и почему должен говорить ему, что тогда он мне не нравился? Мы стояли по разные стороны баррикад. И по возвращении на родину у меня было ощущение, что я оказался в другой стране. Будучи далек от желания праздновать его триумф, я надеялся, что в тот день что-нибудь да произойдет — не то чтобы адская машина или заговор англичан, но все же случится какой-нибудь промах, ложный шаг, который доставит мне мгновенное удовольствие.
Я прожил десять лет, ненавидя его и движение, которое его возвысило. Я знал его немного как ученика, потом как миф, задолго до того, как узнал человека. Я еще не был переубежден, находил пышную торжественную церемонию отвратительной, мне претила идея империи, празднества и фейерверки, это гибридное существо в стиле Цезаря. Даже воздушный шар коронации, который должен был перелететь через Альпы, был мне отвратителен. Я спрятался, увидев Париж, окна которого увешаны знаменами и коврами, а в окнах бедняков висели изукрашенные простыни. Мне казалось удивительным, как он все это вернул — процессию, королевские регалии, чтобы художник революции Жак-Луи Давид изобразил происходящее как можно более величественным. Костюмы и короны, эта насмешка над аристократией, оскорбляли меня, ибо я знал друзей, которые были казнены потому, что их портреты висели в наших салонах или из-за частицы «де» перед их именами, из-за герба, кольца знатности, куска кружев.
Я был в Нотр-Даме и видел папу, который приехал на церемонию, как раз в тот момент, когда Терезия Тальен в своем прозрачном платье распростерлась перед ним. Я слышал, как папа простил ее:
— Встаньте и больше не грешите.
Не мог я понять и воина, который носит вышитые перчатки и испанское платье из пурпурного бархата, этого корсиканца, выходца из мелкого дворянства, который настоял на том, чтобы его жена, красивая, но с дурной репутацией Жозефина, теперь увешанная бриллиантами, также была коронована. Какая наглость, когда люди помнят, что ни одна из королев в течение многих веков, со времен Марии де Медичи и вплоть до Марии-Антуанетты не удостаивалась подобных почестей!
Я не осмелился сказать ему, что считаю коронацию фальсификацией, несмотря на присутствие папы, потому что Наполеон не был законным монархом. Он не произошел, как положено королю, от Бога. Быть императором не более законно, чем быть фальшивым королем. Все это в целом — держава императора, рука правосудия Бурбонов, сшитый из кусочков монарх с его склочной семьей (потому что его сестры-принцессы отказались нести шлейф Жозефины) — было для меня воплощенным безумием. Тогда я еще не мог согласиться с тем, что если первыми королями стали наилучшие из воинов, то вполне справедливо, что Наполеон основал четвертую династию во Франции. Такой же выбор совершил Рим, когда повернулся лицом к Юлию Цезарю.
Так что я солгал в тот день на острове, и, когда он улыбнулся в ответ, я почувствовал, что рот мой застыл в улыбке, которая не могла убедить даже меня самого. Мне было стыдно, что он попал в такое положение, когда ему приходится мириться с этой гримасой. В Лонгвуде, в нашем доме, большую часть времени царила тишина. Кухня была далеко, порой только случайный порыв горячего ветра, прошедшего по комнатам, оказывался единственным звуком.
В это мгновение лжи я жаждал, чтобы низкорослые деревья, зашевелившись и стряхнув влагу с листьев, застонали и освободили меня от застывшей на моем лице отвратительной фальшивой гримасы.
* * *
В день коронации регалии, возложенные на Наполеона, представляли собой невероятную смесь. Не смогли достать регалии Карла Великого из Нюрнберга, а корона Людовика Шестнадцатого оказалась сломана. Наполеон заказал себе новую корону и велел привезти меч Карла из Экса. Этот меч «Жуайёз» был найден в лавке подержанных вещей. Поскольку на эфесе были изображены запрещенные флердели, ювелиры придали оружию другую рукоять и сделали ножны из зеленого бархата, покрытого пчелами. К тому времени императору все это уже опротивело, и он решил заказать свои собственные регалии.
Какую шпагу надеть? Сабля, которую он носил при Лоди и у пирамид — походная и слишком проста. Ему хотелось к своему испанскому костюму присовокупить палаш. У него была консульская шпага с «Регентом» в головке эфеса. И он решил было вынуть камни и украсить ими палаш, который предстояло освятить. Потом передумал и остановился на консульской шпаге.
Камердинер Констан ошибается, когда утверждает, что «Регент» украшал его черную бархатную шляпу без полей. «Регент» по-прежнему оставался на консульской шпаге, и она была объявлена императорской шпагой и висела у него на белой бархатной перевязи. Эта шпага изображена на всех портретах того дня.
В своей первой композиции и набросках картины коронации Давид показал Наполеона, который коронует себя правой рукой, а в левой держит шпагу с «Регентом» и прижимает ее к сердцу. В окончательном варианте, прислушавшись к предложению своего ученика Жерара, он изобразил императора, коронующего Жозефину.
В тот день она сверкала молодостью, приданной ей косметикой. Изабе, миниатюрист, пришел со своей палитрой и маленькими кисточками и написал ее лицо как миниатюрное полотно. В сорок лет, благодаря воле и мастерству художника, она выглядит на двадцать четыре. Ко времени своей коронации Наполеон уже увешал Жозефину бриллиантами (счета находятся здесь, на острове). Затем он велел Нито сделать диадемы и короны и пять очень важных наборов — ожерелье, браслет, пояс, диадему, серьги, гребень, булавки. У нее был гарнитур из огромных отборных жемчужин и еще два бриллиантовых гарнитура. У нее был гарнитур из изумрудов и еще из необыкновенных рубинов. Жемчужины были размером с кумкват — маленький апельсин. У нее были сотни, потом тысячи драгоценностей и неоправленных камней. А он все покупал и покупал, и она покупала и покупала. В ее распоряжении оказались все драгоценности короны. Но не «Регент» — он всегда принадлежал только ему. Увы, у нее, кроме всего прочего, имелись и опалы, всегдашние предвестники злосчастья. Один такой опал именовался «Сожжение Трои».
Картина Давида была, разумеется, сплошной выдумкой. Он изобразил на ней мать Наполеона, которая в то время оставалась в Риме, обиженная тем, как он обошелся со своим братом Люсьеном. Давид изобразил «Регент» в шпаге под рукой императора — бриллиант был вставлен в pommeau.[113] Я заметил это, помню, когда пошел посмотреть работу. Бриллиант располагался над золотым орлом с распростертыми крыльями. Умнейший человек был этот Давид, ведь он, в прошлом художник Людовика Шестнадцатого, потом голосовал за смерть короля. Затем он отправился посмотреть на тело Марата, убитого в ванной (Марат принимал ванну, чтобы облегчить кожную болезнь, которую подцепил, когда прятался в сточной трубе). И теперь Давид возродился для империи. Это был, несомненно, Талейран от живописи.
Я встретился с Давидом всего лишь раз и помню, что, глядя на него, не смог удержаться и сидел, уставясь на бородавку на его верхней губе — огромную выпуклость слева, которая оттягивала губы книзу — до тех пор, пока мне не было велено поднять голову, и тогда я увидел его темно-синие глаза, точно в цвет фрака, глаза, которые уже изучали меня.[114]
— Славное личико, — проговорил он, будто размышляя над тем, совершу ли я когда-нибудь что-либо достаточно великое, чтобы это личико стоило увековечивать.
Жерар изобразил императора в его императорском одеянии — с «Регентом», снова в головке эфеса прежней консульской шпаги. Бриллиант в тот день был лишь малой частью всего, что было на императоре, и все это ныне, разумеется, стало реликвией. Камень не исчез. Констан видел его на шляпе, Жерар видел его на консульской шпаге, Давид на императорской шпаге.
Папа благословил регалии и державу (императоры имеют державы) и помазал священным елеем. Освящая шпагу, папа освятил и «Регент», возможно, сняв с него проклятие.