Это была единственная жизнь, которую он знал. Он жил во времена миловидности, доведенной до извращения, и был так же миловиден и извращен, как и его век. Главным развлечением была красота — красота повсюду. Красота позолоченного основания комода черного дерева, витиеватого и украшенного орнаментом, красота les bois satine[57] и паркета, савонрийских ширм, мебели работы Буля, инкрустированной мозаикой из меди и красных черепаховых панцирей.
В мире этой тяжелой красоты он изо всех сил старался быть королем. Он мог бы сказать вместе с Бомарше: «Моя жизнь — это одно долгое сражение». Лишенный детства, он старался найти то, чего не имел никогда, но понимал, что потеря безвозвратна. Конечно, у него была возможность возместить недополученное. Он и его молодые придворные выходили из своей летней столовой в сад на крыше. Иногда они бегали по крышам до самого флигеля Принцев, и их омывали волны благоухания всех цветов Версаля.
Женщины в платьях со свободно развевающимися шлейфами походили на корабли под всеми парусами. Они игриво и нежно касались друг друга фижмами, проходя по комнатам, декорированным светлым деревом, комнатам, на потолках которых Купидон нашептывал свои тайны на ухо Сапфо, путти[58] резвились в облаках, а более благородные боги любезничали на свиданиях, плетя изящные сети обмана. Когда дамы спешили, они поднимали юбки и прыгали, как маленькие морские птички, которые машут крыльями на берегу, наращивая скорость, чтобы взлететь. Они носили плоские туфельки, такие легкие, что могли исподтишка подойти к любому человеку — только легчайший шорох длинных шлейфов, волочащихся по полу, говорил об их приближении.
Они с трудом садились в карету и выходили наружу. То было время женщин, чьи разделенные надвое юбки простирались шире, чем вытянутые руки с венами, покрашенными синим, чтобы намекнуть, что там, внутри, течет благородная кровь. В театре порою места по обе стороны дамы оставлялись свободными для ее раздутых панье.[59]
Будучи молод, я частенько видел последних из этих старорежимных дам, прислонившихся к стене, положивших руки на свои панье или вставляющих гребень из слоновой кости в огромную копну волос, унизанную бриллиантами, чтобы вычесать вошь. Одинаковые в ширину и высоту, эти дамы походили на движущиеся пирожные из мороженого, усыпанные множеством кусочков земных минералов. Они носили свои старомодные придворные платья, немыслимую парчу, сотканную из золота и серебра, с испанскими кружевами, которые стоили сорок тысяч ливров и к которым они добавляли бриллиантовые цветы, бриллиантовые банты, помпоны, ленты. Бриллиантовые эгретки дрожали на башнях из волос, и драгоценные стебельки покачивались при каждом движении головы. С ушей свисали огромные серьги, точно миниатюрные люстры, а груди выставлялись из платья, как напудренные белые холмики. Садясь на стул перед туалетом, дамы издавали свистящий звук, как шелковый шар, из которого выпускают воздух. Со мной они держались очень надменно.
Герцоги, графы и маркизы пенились от кружев, соединявшихся друг с другом бриллиантами — от пуговиц на камзолах до подвязок на коленях и пряжек туфель. Они неслись по скрипучему паркет Версаля своим особым скользящим шагом, скопированным у китайского двора, быстро разговаривая на своем особом придворном языке. Волосы у всех были напудрены белой пудрой, так что все выглядели одинаково, и старость подкрадывалась к ним незаметно. От тумана осыпающейся пудры воздух становился спертым, и все виделось, как сквозь дымку. Каждый день они перенимали новые фразы или песни, которые исчезали к следующему вечеру, когда все уже знали их наизусть. Они жили в своей особенной стране, где все шепелявили или имели какой-то иной общий дефект.
Крестьяне в буколических сценах Буше или в фантазиях, изображенных на севрском фарфоре, радовали взор. На гобеленах, в широких платьях с передниками, наполненными зерном, они были куда привлекательнее, чем когда тыкали пальцами в свои раскрытые рты и стучали костяшками пальцев в золоченые дверцы карет. В те времена, когда фарфоровые пастушки с нотными листами в руках пасли фарфоровых овечек среди фарфоровых цветов, крестьяне не могли обрабатывать землю, если это мешало нашим молодым забавам и грубо нарушало тонкий аромат полевых цветов. Наши крепостные тогда продавались вместе с землей и принуждены были молоть муку и давить виноград в наших замках, покупать соль четыре раза в год и бесплатно гнуть спину на дорожных работах. Двор едва ли знал, что в дальних странах идут войны. В сравнении с границами двора все страны были дальними.
Иногда бывает необходимо подняться по извилистой тропинке на скалу, где ветер мелкими камушками сечет кожу, чтобы увидеть двор таким, каков он есть. Впрочем, кое-кто видел это уже и тогда.
* * *
Одни говорят, что Людовик Пятнадцатый был король неплохой, но слишком слабый, а погубили его страх и гордыня. Другие утверждают, что он был ленив, жесток и слишком много охотился. Возможно, робость заставляла его бежать в леса, чтобы там накричаться до предсмертного хрипа. Возможно, старые рассказы о лани и птичках — ложь. Слишком много всякой лжи писалось во время революции ради ее оправдания.
Людовик Пятнадцатый начал свое долгое правление королем любимым, а закончил ненавистным, за пятьдесят девять лет пребывания на троне потеряв империю. Когда он болел в детстве, нация плакала; двадцать лет спустя, когда он вновь заболел, ему ставили статуи, а когда он с триумфом возвращался с войны, висли на деревьях, чтобы увидеть своего прекрасного короля. Прошло время, и на те же статуи по ночам стали вывешивать насмешливые стихи.
Некий остроумец заметил, что наша система правления была деспотизмом, умеренным эпиграммами. Каждая любовница, каждое сражение, каждый министр становились предметом песенок и стишков, в которых содержится самая правдивая история нашего королевства. Остроты возникали мгновенно при каждом скандале и поражении, и Франция шла ко дну, презрительно смеясь.
При Людовике Пятнадцатом наши прежние союзы переменились на противоположные, мы вдруг сдружились с Австрией. Франция проиграла Семилетнюю войну, и под конец его правления наше королевство стало играть в мире роль меньшую, чем Англия или Австрия. Полмиллиона моих соотечественников умерло, министры приходили и уходили. Людовик Пятнадцатый улыбался им, а потом они получали записочки, мол, отправляйтесь восвояси в свой замок, мы не нуждаемся в ваших услугах, и никогда больше не показывайтесь и не пытайтесь отвечать на это письмо. По имени его министра Силуэта, который продержался целый год, назван ставший модным тогда способ рисования.
* * *
Людовик Пятнадцатый, дед трех королей, не вставил в оправы бриллианты своего прадеда. «Регент» и «Великий Санси» остались камнями-солитерами, которые надевались от случая к случаю ради великих событий. Всякий раз, когда король надевал «Регент» в начале какого-либо предприятия, оно ничем не кончалось. Его правление ни к чему не привело, и его брак тоже не удался.
Людовику Пятнадцатому было пятнадцать лет, когда он женился на Марии Лещинской, двадцатиоднолетней дочери свергнутого польского короля. Он надел шляпу с белыми перьями, поля которой были заколоты «Регентом». Каждый дюйм его костюма был покрыт золотым шитьем; каждая пуговица была бриллиантом. Поверх костюма была накинута королевская мантия из золотой crépines.[60]
Платье королевы Марии Лещинской из фиолетового бархата было оторочено горностаем и вышито золотыми лилиями, спереди усыпано бриллиантами и другими драгоценными камнями. В тот вечер ветер дул с такой силой, что погасли лампы, и иллюминация не получилась.
Он стал отцом в семнадцать лет. У королевы были широкие бедра, подходящие для вынашивания детей и игры на виолончели, каковой она немного владела. Она сидела, склонив голову, устроив виолончель между ног, и позволяла музыке уносить ее далеко от Версаля. У них было десять детей (шесть дочерей и один сын выжили) и семь лет хорошей жизни. Потом у него появились любовницы, среди них четыре сестры из одной семьи. Браки ради получения потомства, сопровождаемые изменами, были свойственны тому времени. Среди великих «зачем» того времени значилось «зачем верность?» — особенно перед лицом чувственности Бурбонов.