«Ну, „Харитоша“, дотяни, милый, тут же недалеко».
Выпускаю шасси, планирую на аэродром. И в этот момент раздается сильный хлопок. Мотор останавливается. Словно тараканьи усы, прорисовываются перед глазами лопасти винта. И вот посадка...
Записав все, что я смог сказать ему, Дармограй мчится докладывать начальству. Я с трудом добираюсь до кровати и забываюсь в тяжелом сне. Но отдых недолог. Самолет заправлен, и Дармограй поднимает меня. Вскакиваю, а в мыслях Мясников.
— Понимаю, — говорит адъютант. — Но что делать? Александра Федоровича уже не вернешь. Разберутся, накажут кого следует. А сейчас садись и пиши объяснительную. Командир полка велел.
Я пишу короткую объяснительную записку и отдаю ее адъютанту.
В палатку заходит комиссар полка Лукьянов. Он только что возвратился с боевого задания. Он тоже очень устал, но, узнав о гибели Мясникова, немедля поспешил к нам, Я докладываю ему обо всем. Потом мы еще некоторое время сидим молча. А о чем говорить?
Вскоре нас снова поднимают в воздух. И снова завязывается дикий бой. Мы сбиваем три «мессершмитта» и теряем один свой самолет. Да что самолет! Гибнет Сергей Сухов. Его «харрикейн» падает, переходит в плоский штопор и, вращаясь, как липовое семечко, устремляется к земле. Товарищи кричат Сухову, чтобы он прыгал. Но Сергей уже не реагирует ни на что...
Самолет падает на нашей территории, севернее Невской Дубровки.
А я, возвратись, на аэродром, снова и снова вспоминаю, каким жизнерадостным человеком был Сережа Сухов, И как весело был настроен еще сегодня утром Александр Федорович Мясников. И вот их нет. Нет и никогда больше не будет.
Их койки свободны. Их дети осиротели. И во всем этом виновата война.
Дорогая Матрена Макаровна, дорогая Леночка! Через несколько дней вы получите извещения о гибели мужей. Мы не в силах вас утешить. Но мы в силах бить фашистских извергов. Мы будем уничтожать их, как бешеных собак. Потому что все наши беды от них.
БОМБЫ, ШТОРМ И МУЗЫКА
Вторая блокадная осень властно вступает в свои права. Холодный ветер с Ладоги зло срывает с деревьев последние листья, устилая землю ярким» ковром. Один из листочков долго кружится в воздухе. Он то поднимается над деревьями, окаймляющими берег канала, то опускается к самой воде, а затем, подхваченный вихрем, снова взлетает.
Наш пароход медленно рассекает воды Старо-Ладожского канала. Мы стоим на палубе и смотрим, как отодвигается от нас Новая Ладога. Странно возвращаться в полк столь неудобным транспортом.
Мои спутники — сержанты-летчики, только что окончившие Ейское авиационное училище, следуют в наш полк под командованием начальника штаба майора Куцева. Ребята шутят, смеются, обращая на себя внимание окружающих. Они еще, что называется, не нюхали пороха. Представление о боях у них довольно-таки романтическое. Трофим Петрович весело балагурит с ними.
Однако тяжелые мысли снова возвращаются ко мне. Просто не укладывается в голове: на войне — и вдруг дом отдыха. Правда, с выходным днем тоже поначалу трудно было смириться. Но уж дом отдыха...
Все мои друзья улетели на Карельский перешеек, Там их ждет настоящее дело. А мне и командиру первой эскадрильи капитану Бондаренко приказано отдыхать. Да еще: «Не вздумайте рыпаться!» Не чьи-нибудь, а самого командира полка напутственные слова.
Что делать? Помахали мы фуражками поднявшимся в воздух ребятам и пошли месить грязь на дороге, ведущей в этот самый дом отдыха. Ни много ни мало — восемь километров, и вот перед нами деревня, окруженная лесом. Небольшой уютный домик на ее окраине, а рядом речка, Питание отменное, и делать нечего. День, второй, третий. Наконец мы с Бондаренко не выдерживаем и отправляемся в Новую Ладогу. Звоним по телефону в полк, слезно просим взять нас отсюда, но сердитый голос командира лишает нас какой бы то ни было надежды на это.
А на другой день меня самого вдруг вызывают в гарнизон, Я бегу, пот градом. Встречает меня Виктор Неделин. Мы с ним друзья. Знали друг друга еще в Ейском училище. Он сообщает мне, что над Синявином снова начались тяжелейшие воздушные бои, что погиб Алексей Руденко и что ему, Неделину, приказано лететь на фронт на моем «харрикейне».
— Погиб Руденко?!. Алекся, Алекся!, Такой летчик!... Нет, Витя, лучше я сам полечу. А ты отдохни здесь за меня.
— Но командир полка приказал лететь мне, — говорит Неделин. — Я тебе У-2 оставлю. Отдохнешь и доберешься на нем до полка...
Что же делать? Опять берут мой самолет. Плохо это, когда летят в бой на чужом самолете. Это не суеверие. Тут что-то другое. Видимо, надо с машиной, что называется, сжиться, как следует, досконально изучить все ее особенности, все повадки и только потом идти на ней в бой. Разве можно забыть, как был подбит на моем самолете Широбоков? То же самое случилось с Сосединым. Да и командир бригады был подбит, когда вот так же поспешно взлетел на моем истребителе. Я уж не говорю о Борисове...
— Ты не волнуйся! — заметив, что я нервничаю, успокаивает меня Неделин. — Я полетаю немножко и возвращу тебе самолет в целости и сохранности,
Виктор трогает свои коленки, морщится от боли, потом через силу улыбается:
— Ревматизм вот меня опять корежит. А так я живучий!..
Он быстро садится в кабину моего самолета, взлетает, делает круг над аэродромом и скрывается за лесом. Я подхожу к оставшемуся на стоянке У-2, барабаню пальцами по перкалевой обшивке крыла, едва сдерживаюсь, чтобы не зареветь от обиды.
На следующее утро до нас доходят тяжелые известия. В неравном бою погибли капитаны Николай Ткачев и Дмитрий Буряк — комиссар третьей эскадрильи, совершивший сто семьдесят боевых вылетов и уничтоживший десять самолетов противника. Погиб и Виктор Неделин. Погиб вечером, вскоре после того, как мы с ним расстались. Это был его первый вылет на моем «харрикейне»...
Из дома отдыха в полк я возвращаюсь не на У-2 (на нем улетел кто-то из штабного начальства), а на пароходе. Идет он медленно. Я стою на палубе и смотрю на волны, бегущие за судном, с трудом умещающемся в узком канале. Шипя и пенясь, они набегают на берега, смывая с них мелкие камешки.
В Кобону мы прибываем уже затемно. Здесь нас размещают в какой-то огромной металлической коробке, прицепленной тросом к небольшому буксиру. И еще не успеваем мы отплыть от берега, как над Кобоной и над караванами судов, тянущимися по озеру, появляются самолеты противника. В небе загораются осветительные ракеты.
Бушует Ладога. Неистовствуют над ней фашисты. То голубые, то золотистые лучи прожекторов беспокойно обшаривают небо. Уже не слышно веселого смеха молодых летчиков. Напряженно смотрят они вверх, где мелькают какие-то тени, рубят сумрак прожекторные лучи, рвутся зенитные снаряды. — Сбили!.. Сбили!.. Ура!..
Фашистский бомбардировщик чертит по небу свою последнюю огненную кривую.
Железная посудина, в которую нас поместили, бьется о причал. Мы видим, как сосредоточенно работают портовики. У многих за спиной винтовки. Здесь выдерживается строгий трудовой ритм. Несмотря на опасность, объявлено отплытие.
— Ну вот, осваивайтесь с фронтовой обстановкой, — говорит майор Куцев своим подопечным. — Это обычная ночь на Ладоге.
Берег отодвигается от нас. Качаясь в своей «консервной банке» под осветительными бомбами, мы чувствуем себя, мягко говоря, несколько неуверенно.
— А ну-ка, Каберов, бери баян! — говорит Куцев.
— И правда, сыграйте, товарищ капитан. Зря, что ли, я тащу эту бандуру в ящике? — поддерживает его оружейник Шутов. — Говорят, бомбы боятся музыки.
Не знаю, боятся ли музыки бомбы, а нам от нее становится сразу легче. Рождая странное эхо в железных стенах, льется старинная русская песня «Раскинулось море широко». И веселее смотрит народ, и загораются вроде бы неуместной радостью взгляды.
С песней мы добираемся к утру до Морья. Но до полка еще далеко. Только на следующий день в обеденный час прибываем мы на аэродром.