— В капонире на самолете, — говорит мне Сергеев на ухо.
Прибегаю в капонир. Петро сидит в кабине. На голове у него шлемофон.
— Это что — ночное дежурство? А если нет, то по чему в клуб не идешь?
— В клуб потом. Дай послушать, В Москве торжественное собрание идет.
— А разве наша станция принимает Москву?
— Да, когда Ленинград транслирует. Я вот покрутил ручки и поймал. Правда, временами помехи.
Чепелкин выворачивает левое ухо шлемофона. Я пытаюсь слушать вместе с Петром. Но это очень неудобно. Нет, уж лучше перейти к своему самолету.
Мы с Грицаенко пускаем в ход запасной аккумулятор, тоже включаем радио и слышим знакомый голос Сталина.
В докладе речь идет о причинах наших временных неудач, о том, что фашисты еще превосходят нас в танках и что необходимо ликвидировать это преимущество врага. Сталин говорит о сущности национал-социализма, сущности гитлеровской фашистской партии. Она охарактеризована как партия врагов демократических свобод, партия средневековой реакции и черносотенных погромов...
Я слушаю доклад и думаю, думаю. Вот идет жестокая битва, в которой решается судьба Родины. Враг у ворот Москвы, и все же в ней по традиции проводится торжественное заседание, посвященное двадцать четвертой годовщине Октября. О чем это свидетельствует, как не о нашей силе! Советское правительство, Центральный Комитет нашей партии твердо верят в то, что ненавистные фашистские захватчики будут наголову разгромлены!..
Пользоваться радиостанцией самолета на земле категорически запрещено. Поэтому, как только появляется дежурный техник (он пришел закрыть стоянку и сдать ее под охрану), я поспешно выключаю радио и выскакиваю из кабины. Ко мне подходит Чепелкин:
— Ну как?
— Да немного послушал. Жаль, что помехи...
— А про Геринга-то слышал? Во гад кровожадный, во людоед-то!.. Убивайте, убивайте, говорит, я за все отвечаю... Выходит, убийцы у власти... Ничего, доберемся и до них... Да, время-то! — Чепелкин смотрит на часы. — Мы, наверно, еще на концерт успеем. Пошли скорей!..
— Идите, а я вас догоню! — кричит нам вслед Грицаенко.
Тропинка, ведущая в клуб, петляет между соснами. За разговором о московском торжественном заседании мы и не заметили, как подошли к зданию клуба.
Народу в зале — не протолкнуться. Клавдия Шульженко в сопровождении джаз-оркестра под управлением Владимира Коралли исполняет веселую песенку «Курносый». В клубе холодно. Зрители одеты по-зимнему, а артисты выступают налегке, будто на летней эстрадной сцене. На Клавдии Ивановне легкое безрукавное платье. Ей бы теперь теплый пилотский реглан!..
Едва Шульженко заканчивает песню, как в зале раздается гром аплодисментов. То и дело слышатся возгласы: «Бис!.. Клавдия Ивановна, бис!..» Выйдя из-за кулис, артистка повторяет полюбившуюся воинам песню. Кто-то из летчиков поднимается на сцену и преподносит певице еловую веточку с висящими на ней шишками. Чувствуется, что этот парень обладает художественным вкусом. Клавдия Ивановна по достоинству оценивает его дар. Взволнованно произносит она слова благодарности и желает воинам славных боевых побед над фашистскими захватчиками.
Мимо нас к выходу пробивается командир полка майор Кондратьев. Он дает мне знать, чтобы я тоже вышел.
По окончании концерта возьмешь мою машину, — говорит он мне уже в фойе, — и отвезешь Клавдию Ивановну с мужем и сыном на Поклонную гору. В столовой штаба накорми артистов. Понял? Ну, действуй.
— А остальных как?
— Остальных попробуем накормить здесь. Что-нибудь придумаем. Давай!..
В поздний час приезжаем мы к Поклонной горе. Я передаю повару распоряжение командира. Повар, что называется, рад стараться. Артисты ужинают, отогреваются горячим чаем. За столом Клавдия Ивановна расспрашивает меня, как мы воюем, не страшно ли нам в воздухе драться с фашистами. Ее интересует, где на самолете стоят пушки и как выглядят гитлеровцы.
На обратном пути Шульженко спрашивает у меня о летчике Каберове.
— Командир сказал, будто он пишет стихи, — говорит она. — Так вот хотелось бы узнать, нет ли у него лирики. Мы бы переложили стихи на музыку, чтобы петь с эстрады.
Хорошо, что в машине темно и моя собеседница не видит, как я краснею.
— Клавдия Ивановна, Каберов — это я. Но что поэт — ошибка. Пишу для «боевого листка» — и только. Вас неточно информировали.
Однако на прощание она снова возвращается к своей мысли о стихах:
— Товарищ старший лейтенант, если все-таки появится лирика — присылайте, будем петь...
На другой день мы с Чепелкиным по указанию комиссара Исаковича провели политинформации по докладу Сталина. Петр беседовал с младшими авиационными специалистами, я — с техническим составом. Потом, пока аэродром был окутан туманом, все мы помылись в бане. Помылись с паром да с веничком. Настроение стало еще более бодрым и веселым. Я написал письма домой, привел в порядок свои дневниковые записи, потолковал с младшим сержантом Хаустовым, нашим новым комсоргом, о заметках для «боевого листка».
Потом я пошел в штаб полка.
Иду, подняв голову вверх и разглядывая зеленые макушки сосен, купающиеся в туманной дымке. Едва не сталкиваюсь с капитаном Корешковым.
— Здравия желаю, товарищ капитан!
— Здравствуй, Каберов! А я как раз хотел тебя видеть.
Он достает из-под реглана свежий номер газеты и протягивает мне:
— Читал?
— А что тут?
— Орденом тебя наградили, Игорек! — во весь голос кричит Корешков. — Орденом Красного Знамени. Понял — нет?!.
Я поднимаю глаза на капитана, гляжу в его сияющее, расплывшееся в улыбке доброе лицо и не знаю, что сказать.
— Поздравляю, — трясет он мне руку. — От всей души поздравляю. Я только что из Ленинграда. Тут, — он указывает на газету, — и о тебе, и о Костылеве, и о Сухове, и о Ефимове... В общем, прочтешь...
Корешков достает портсигар и раскрывает его передо мной:
— Закури. «Беломор». Ленинградские!
— Не курю, товарищ капитан.
— По такому случаю можно.
Я беру папиросу, раскатываю, разминаю ее, как это делают заправские курильщики. Капитан зажигает спичку. Прикуриваю, затягиваюсь и кашляю, кашляю до слез.
— Эх ты, а еще истребитель! — раскурив свою папиросу, говорит капитан. — Ты поглубже затягивайся, со смаком, вот так...
Он делает такую затяжку, что его папироса, ярко вспыхнув, сгорает чуть ли не наполовину.
— Вот так, маленький истребитель! — Корешков обнимает меня, похлопывает сильной рукой по спине. — Хорошие люди собрались у вас в эскадрилье. И летчики, и командир, и комиссар, и парторг. Дружные, боевые. Настоящий фронтовой коллектив. Молодцы!
Он снова затягивается, медленно выпускает дым, смотрит на меня:
— А знаешь, тебя еще и орденом Ленина, кажется...
— Да вы что, товарищ капитан! Не может быть.
— Правда, об этом пока молчок, — предупреждает он. — Нужно уточнить. А впрочем, сведения из весьма надежных источников.
Ошеломленный таким известием, я прямо-таки теряю дар речи. Курю и не кашляю. А капитан достает еще одну папиросу и сует ее мне за ухо:
— Это за второй орден дымок пустишь. Ну, пока...
ПОБЕГ НА КОСТЫЛЯХ
Да, Корешков был прав. Вскоре я прочел в газете Указ Верховного Совета СССР о награждении отличившихся в боях летчиков, в том числе и меня, орденами, а через некоторое время получил сразу две боевые награды. Было это 26 ноября.
Вспоминая тот день, вижу себя в кабине самолета. Сижу в боевой готовности. Уже настоящая зима. Снег белеет на крышах землянок и капониров, подушечками лежит на разлапистых ветках сосен.
В кабине холодно. Я надвинул фонарь и поглядываю сквозь стекло на все вокруг. Неподалеку между деревьями вижу присыпанный снегом земляной холмик с деревянным обелиском, увенчанным красной звездочкой. Наизусть знаю слова, написанные на табличке: «Младший сержант Павел Хаустов — комсорг эскадрильи. Погиб 16 ноября 1941 года...»