Отчетливо белел платок, повязанный узлом на мушке карабина. От напряжения слезились глаза, и удары крови глухими толчками отдавались в ушах.
…Пенек уже подвалился чуть ли не к самому борту лодки и вдруг застыл, словно наткнувшись на что-то. Тотчас над моим ухом оглушительно рявкнула ракетница.
Ослепительный свет выхватил из темноты береговые скалы, стволы деревьев и белую гальку, на которой, вскинувшись на дыбы, застыл медведь. Он стоял мохнатым черным столбом, чуть подавшись вперед и приподняв обе передние лапы. Еще мгновение, и, глухо охнув, он извернулся всем телом и, прежде чем догорела ракета, уже скрылся мчащимся комом в зарослях тайги. Лешка, зажав карабин под мышкой, торопливо заряжал ракетницу. И снова яркий сноп света осветил пустынный берег и легкую рябь волн.
Лешка тронул меня за плечо, и я почувствовал, что он весь дрожит.
— Ну, брат, — хрипло сказал он, отстраняя меня от борта, — давай закурим… — Он долго доставал папиросы, и при свете спички я видел, как его пальцы подрагивали. — Ты не сердись на меня… Не охотник я, понимаешь, не сердись… Да может, так оно и лучше?.. — И он смотрел на меня, виновато улыбаясь и не зная, куда деть руки.
Поджигая багрянцем береговую тайгу и разливая светлые полосы на черной поверхности моря, над Байкалом всплыл величественный оранжевый диск полной луны. Выступили из темноты склоны гор, изрезанные провалами ущелий и распадков. Заалели вершины гольцов. Призрачный свет луны, казалось, стекал неуловимыми волнами по склонам гор к подножию; и растворялся в таежной чаще. Леша сидел на корме ссутулившись и жадно курил, почему-то пряча папиросу в кулак. Он, не отрываясь, смотрел на дрожащее зарево луны, которая поднималась все выше и выше над покойной поверхностью моря. И море словно раскалялось от светло-медного рассеянного света.
А в это время в домике радиостанции на мысе Покойники дежурный радист-метеоролог Валентина Ивельская, сдерживая набегающие слезы, принимала радиограмму на имя Бушова.
— …Родился сын… Назовем Александром… целую, твоя Галка…
На мысе Елохина
Надрывно стонет холодный ветер. Вздуваясь, полощется брезентина палатки. Слышно, как море разбивает волны о каменистые берега и вразнобой поскрипывают по всему мысу деревья. Горняк, словно демонстрируя свою силу, особенно усердствует на рассвете, когда начинается наш рабочий день. Того и гляди снесет палатку! Вчера Андрей оставил на берегу ведро с начищенной картошкой, к вечеру хватился — валяется несколько картофелин на камнях, а ведра как не бывало! Да что там ведро! Около бочек, где мы солили рыбу, сухую лиственницу как ножом полоснуло, половина ствола грохнулась прямо на бочки. В такую погоду спать бы да спать! Но у Василия Прокофьевича лишний час в спальном мешке не проваляешься — если и в море не пойдем, так на берегу работу всегда найдет. Я уже слышу, как он о чем-то разговаривает с Федором Ивановичем в своей палатке. Ну, Андрюшка, держись, сейчас он за тебя примется!
— Андрей!
Молчание.
— Андрюшка! — рявкает из палатки простуженный бригадирский бас. — Завтрак готов, спрашиваю?
Охо-хо! Где ж ему быть готовым, если Андрей, подмяв щекой книгу, еще сонно чмокает в спальном мешке. Но Василий Прокофьевич уже по опыту знает, что происходит в нашей палатке, и, не дожидаясь ответа, продолжает с сочувственными интонациями в голосе:
— Ох, Андрюха, Андрюха… Если через пятнадцать минут не будет завтрак готов, купаться тебе, парень, в Байкале! Слышал, что я сказал?
А что, и это было. Купался Андрей вчера в поисках ведра. Нашел его метрах в четырех от берега и вылез из воды, едва шевеля ногами от холода.
— Андрей! А ну, Федор, давай подниматься, сейчас мы ему ванну устроим!
Эти решительные слова мгновенно проникают в сознание спящего.
— Да встал я уже, Василь Прокофьич, — плаксиво тянет Андрей, еле ворочая головой, — уж давно по дрова собрался…
В бригадирской палатке молчание. Андрей на четвереньках Еыползает из палатки на свет божий и, пошатываясь, бредет к кустарнику. Возвращается с ворохом сучьев. Вот сбросил их на кострище и, как лунатик, зашагал вокруг дерева, отыскивая банку с бензином. Плеснул на сучья и едва поднес спичку, как рванувшееся с ветром пламя хватило по заспанной физиономии! Андрей охнул и, опрокидывая котелки, откатился в сторону. Это окончательно пробудило его. Держась за щеку, чертыхаясь сквозь зубы и поглядывая исподлобья в сторону бригадирской палатки, где уже видны руки Василия Прокофьевича, расстегивающие вход, Андрей бредет с чайником к морю.
Это первая картина нашего ежеутреннего представления. А виной всему неуемная страсть бригадного кашевара к ночному чтению. Что ни ночь, то почти до рассвета оплывает свеча в его изголовье и шелестят страницы.
Однако пора вставать, а то вслед за Андреем и мне достанется.
Выбравшись из палатки, я сразу вцепился в растяжки, еле удерживаясь на ногах от жестких порывов ветра. Совсем освирепел горняк! Лавиной сваливаясь со склонов гор, как ударами бича взбивает море, ершит его белыми гребнями и, срывая; вороха брызг, с воем закручивает водяные столбы. И искрящиеся вихревые столбы носятся по всему заливу. В опрокинувшейся над Байкалом синеве неба ни единого облачка, но подернутое дымкой тусклое солнце почти не доносит тепла к выветренной земле. Растрепав листву, по всему мысу ложатся вповал деревья. Чуть оправятся в мгновенном затишье, как новый порыв ломит к земле их ветвистые кроны.
— Распогодилась-то как, и не уймется, бешеная, — бурчит за моей спиной Василий Прокофьевич.
Приземистый, плотный, он стоит, широко расставив ноги и подставляя ветру покрасневшее, иссеченное морщинами лицо. Из палатки слышится натужное кряхтенье и скрип натягиваемых сапог. Василий Прокофьевич улыбается и, заговорщицки подмигнув мне, наклоняется к входу палатки.
— Федор! — кричит он. — Как нынче франдикулит твой, не предсказывает погодку? А то ночью ты мне все бока отвертел!
— Угомонился бы ты, Василий, — укоризненно ворчит из палатки Федор Иванович, самый старший по возрасту рыбак нашей бригады, — и чего спозаранку зубы-то скалишь?.. Зуда моя при мне и останется, а погодку-то я и так слышу, мало хорошего…
В никогда не снимаемой меховой безрукавке, натянутой поверх гимнастерки, в резиновых сапогах до пояса Федор Иванович, кряхтя, выбирается из палатки и, разогнувшись, хмуро оглядывается.
— Загулял горняк, — вздыхает он, растирая ладонями серебристую щетину на впалых щеках. — А все одно, слышь, Василий, нынче сети смотреть надо. Разнесет концы, ищи их тогда! Идти в море надо…
Василий Прокофьевич молча кивает, и, зажав в кулаках трепещущие полотенца, они уходят к бревенчатым мосткам, сколоченным на берегу моря, у отмели.
…Две палатки укрыты от буйства ветров зарослями кустарника; чуть поодаль ряды бочек, порожних и уже наполненных посоленной рыбой; под навесом низкорослой лиственницы кострище и таганок — там хлопочет Андрей; под берегом, на штормовом приколе, покачивается мотодора — вот и весь наш рыбацкий стан на мысе Елохина.
Мне приходилось жить в знаменитой бухте Песчаной, славящейся своим Золотым пляжем и красотой хвойных берегов. Несколько дней провел я в окрестностях мыса Заворотный, известного на весь Байкал уютной, защищенной от всех ветров бухточкой и огромным живописным массивом кедрового бора, за которым величественно поднимается горный хребет. Много прекрасных уголков на Байкале, и все же, на мой взгляд, по всему западному берегу, от Слюдянки и почти до самого Нижнеангарска, нет более привлекательного и красочного уголка, чем мыс Елохина.
Окаймленный светлой галечной осыпью, он тянется от подножия горного хребта и вползает далеко в море. Густо поросший яркой и темной зеленью лиственниц, елей, сосен и кедров, отсвечивающий мрамором стволов берез и осин, с простором травянистых полян, с зарослями пахучего багульника и кустистыми гроздьями кедрового стланика, мыс Елохина напоминает заброшенный старый парк, некогда возделанный заботливыми руками. Раскидистые кроны золотистых сосен образуют местами причудливо переплетенные арки. Порой так и кажется, что идешь по искусственной аллее, от которой во все стороны разбегаются хорошо пробитые тропы. А на этих тропах человеческий след нередко перебивается следами изюбра и сохатого, а порой и вкрадчивой поступью медведя, выходившего с гор за добычей к морю. На северной стороне мыса, укрывшись в зелени, стоит небольшая, уютная зимовьюшка — желанный приют геологов, рыбаков, изыскателей и охотников. Неподалеку от зимовья Федор Иванович показал мне неприметный могильный холмик, уже осевший почти вровень с землей. Рядом, в густой траве, лежит большой крест, вырубленный из лиственницы. Надпись, вырезанная на кресте, потемнела и стерлась, и мне удалось разобрать лишь три цифры «…190… году».