Никогда еще мне не приходилось видеть в тайге такого колдовского, туманного рассвета. Казалось, он стекал с безжизненной синевы неба на листву деревьев, опускался на землю и, едва приподнявшись, еле уловимыми клубами ворочался в затененных зарослях. Настороженный, дремотный покой владел в эти минуты тайгой и невольно овладевал всем моим телом, и вместе с ним рождалась какая-то боль неизвестной, надвигающейся тревоги. Я стоял на поляне, вслушиваясь в звенящую тишину леса, и не мог понять, какого чуда я жду. Но, увидев заалевшие вершины деревьев, я вдруг понял, что невольно жду, когда взойдет солнце.
Странным, неповторимым показался мне в это мгновение окружающий лес. Все в нем знакомо до прожилки в каждом листе — и в то же время это был другой, неизвестный лес. Словно невидимая власть времени внезапно коснулась его. Я видел перед собой мертвый лес, тяжело пробуждающийся от бремени тысячелетнего сна. Словно, когда-то погибший на всей земле, он сейчас возвращался в свою первобытность. И в это мгновение земля встречала свое первое утро. С восходом солнца свершится ее пробуждение, и я услышу ее первый вздох…
В глубине земли все отчетливее и сильнее бьется ее сердце. Эти глухие, могучие удары толчками посылают кровь жизни в корни деревьев, от них по ветвям в каждую прожилку окоченевшего листа. И вот уже дрогнули ветви кустарника шевельнулась трава, и неуловимое дыхание разом пошатнуло тайгу. И чем ниже опускались по деревьям солнечные лучи, тем пышнее расправлялись иззябшие ветви, и тайга становилась все светлее, просторнее, и ее воздух уже дышал живым теплом…
…Я брел по тропе, опьяненный непонятной радостью. Мне слышался хор голосов, и в хаосе звуков различался один, который уже давно и настойчиво звал к себе. Голос становился все ближе, звонче, и вдруг, очнувшись, я услышал, как охнул и раскатился по тайге гулкий лай. Во все стороны разлетелось эхо, и взбудораженная тайга, казалось, зазвенела на все голоса! Подстегиваемый этим лаем, я бежал напролом сквозь заросли кустарника. Лай собаки учащался и переходил в злобный остервенелый вой.
Вырвавшись от хлеста мокрых кустов, я выбежал на поляну и тотчас по низу мелколесья увидел мечущегося Айвора. Он прыжком бросался на ствол лиственницы и захлебывался в бессильном лае. Пот застилал мне глаза, штормовка вязко облегла тело. Сделав шаг от кустарника, я присел от неожиданности.
По ту сторону поляны на вершине кряжистой лиственницы неподвижно, словно высеченный из черного камня, сидел здоровенный глухарь. Он сидел на самой вершине, чуть подавшись грудью вперед, и в своем покое, казалось, не видел и не слышал бесившегося на земле пса. А Айвор, увидев меня, закатился пуще прежнего.
Сдерживая дыхание, я опустился в кустарнике на колени и, не сводя взгляда с черного тела птицы, стал медленно заводить приклад под плечо. Подрагивающая белесая мушка ружья поднималась по стволу дерева и, задрожав, остановилась на черном пятне. Глухарь по-прежнему был недвижим, и теперь я хорошо различал изогнутый белый клюв и под ним густую черную бороду…
Выстрел ударил раньше, чем я осознал движение пальца. Словно кто-то другой, помимо моей воли, тронул спусковой крючок ружья.
И сразу все стихло. Птица вскинулась над вершиной лиственницы, широко распростерла крылья — и вдруг, словно подхлестнутая на лету, извернулась и, с треском обламывая ветви, грохнулась оземь. Я бросился к дереву, отгоняя остервеневшего пса.
Глухарь лежал на корнях не двигаясь, и широкий, искрящийся синевой глаз его смотрел мимо меня, на вершину дерева, еще шевелящуюся от удара свинца. Спокойно поднималась под оперением грудь. И вдруг он приподнял голову и, все так же не сводя взгляда с вершины лиственницы, медленно опустил ее на примятую траву. Я стоял рядом, словно скованный, и не мог шагнуть к нему. И увидел, как судорога тронула оперение, жестко и широко распластался по траве хвост, вытянулись морщинистые когтистые лапы, и на тускнеющий недвижный глаз упало белое веко…
Я возвращался к стоянке, чувствуя на своем плече холодеющее тело птицы. Айвор путался под ногами и глядел на меня горящими, злобными от голода глазами. Все произошло так быстро, что я теперь не мог вспомнить ни одной детали, словно все это было сном. И недолгой была радость добычи: она вспыхнула и исчезла, вытесняемая чувством уже знакомой, непонятной тревоги. И вдруг я с необыкновенной отчетливостью вспомнил ту минуту ожидания солнца, когда в мертвой дымке рассвета оживала тайга. И мне почудилось на; мгновение, что я снова слышу дыхание этой травы, этих деревьев, воздевших к солнцу свои ожившие ветви. Но тайга вокруг меня стояла онемевшая, строгая, и я не слышал в ней пробудившихся голосов. И казалось, лучи солнца замерли на недвижной хвое…
И вдруг (было это реальностью или воображением напряженного сознания? До сих пор я не могу понять, что это было!) в стороне от тропы, на вершине старой лиственницы, я увидел черного глухаря! Словно высеченный из черного камня, он сидел, чуть подавшись грудью вперед, и поверх леса вокруг него простиралось залитое солнечным жаром небо. Вместе с пробуждающейся тайгой в это мгновение он встречал восход солнца.
Я стоял на поляне, не чувствуя на своем плече тяжести добытой птицы. Тот черный глухарь сидел высоко надо мной на вершине старой лиственницы и был недосягаем.
Айвор терся у моих ног и, тихо скуля, все время порывался бежать и звал меня за собой к стоянке.
На четырнадцатый день я решил выходить из долины, потеряв всякую надежду отыскать отряд или перевал. Нужно подняться на гребень хребта, осмотреть долину и, если удастся, перевалить к морю. Проглотив полусырую лепешку, испеченную на камнях, я запил ее некрепким чаем и, уложив рюкзак, пошел напрямик к подножию хребта. И под скалами, на каменистом плато, наткнулся на цепочку оленьего следа. Он отворачивал от протоки и поднимался в горы.
Изрытая складками ущелий, нависшая изломами скал и террас, густо обросших стлаником, распростерлась передо мной почти трехкилометровая крутизна Байкальского хребта. В разломах гольцов бледнел снег. Подернувшись синей дымкой, вершины постепенно отходили на север и, приседая, сливались на горизонте в одну неровную цепь. Небо над гребнем напрягалось багрянцем, стаивали последние клочья облаков, и каждое мгновение могло появиться солнце. Просветленная долина, ожившая от гнета дождей, перехлестывалась звонким свистом и цоканьем птичьего разноголосья.
Подъем сразу же пошел вкрутую. След петлял по сыпучим откосам, резко перебрасывался с уступа на уступ, долгой строчкой вытягивался вдоль обрыва террас. Олень обходил открытые пространства и больше продирался по чаще стланика, часто сбегал в сырую темень ущелий. Мне не хотелось терять этот след, я берег слабую надежду, что он может вывести на перевал. Идти становилось все тяжелее. Ботинки скользили и срывались на слизи камней, непросушенный спальный мешок пудовой тяжестью осаживал плечи. След часто терялся, и приходилось петлять, отыскивая его. Но скоро он окончательно исчез: сбежал в ущелье и запнулся под отвесной скалой.
Цепкий стланик разросся по крутым стенам. Он глубоко влез корнями в расщелины скал и гроздьями нависал над ущельем. Разумеется, олень не мог пройти этим путем, но больше никаких следов на выходе из ущелья не было. Обратно возвращаться не хотелось. Передо мной возвышалась вертикальная стена, можно было подняться на террасу, перехватываясь за толстые ветви стланика.
Пальцы липли в смоле, иглы наотмашь хлестали в лицо. С каждым метром подъема тело становилось все тяжелее; проклятый рюкзак застревал меж ветвей и упрямо тянул назад. Куда проще было привязать его за веревку и оставить на дне ущелья, а потом поднять! Но эта светлая мысль осенила меня, когда я, как обезьяна, уже раскачивался на ветвях стланика, прижимаясь к скале. Обнажая корни, из расщелин струйками осыпалась земля. Ремень ружья сдавливал грудь, и стволы все время стукали по затылку. Я полз медленно, стараясь не смотреть вниз, и делал долгие остановки, прилипая телом к ветвям. Козырек скалы отбрасывал на ущелье тень, и, отдаляясь, оно становилось сумрачнее и угрюмее. Я осторожно перетягивался с ветки на ветку, и ручейки потревоженной земли осыпались на дно ущелья.