Клейменый
В фойе Чигоринского клуба в Петербурге испокон веку висят фотографии чемпионов города. Когда Виктор Корчной остался на Западе, его портрет исчез со стенда, но еще раньше такая же участь постигла и другую фотографию — чемпиона Ленинграда 1966 года.
Из тех, кто знал его, кто-то умер, кто-то уехал, а у живущих хватает своих забот, чтобы вспоминать о мелькнувшей когда-то на шахматном небосклоне звездочке, с именем которой связаны какие-то скандальные истории.
Мои друзья искренне советовали темы этой вообще не касаться. «Что бы и как бы ты ни написал, — говорили они, — тебе не избежать разгневанных реакций и яростных нападок; в лучшем случае — иронических улыбок или недоуменного поднятия плеч. Да и шахматист ведь он был не ахти какой. Ну, сильный мастер, но таких были ведь сотни, а то, что жестоко был наказан при советской власти, так можно назвать десятки не менее жестоких законов того времени, у каждого государства ведь свои законы».
Я сказал себе, что они правы. Тяжело браться за что-либо, чувствуя себя заранее обреченным на поражение. Действительно, какой ни взять тон: трагический, ироничный, презрительный, шутливый, сочувственный или осуждающий, — всё будет плоско, неверно, двусмысленно.
Уже почти отказавшись от замысла, я вспомнил неожиданно Тони Майлса. В Тилбурге в 1985 году из-за болей в спине он играл весь турнир, лежа на массажном столике. Майлс признался, что подумывал о том, чтобы выбыть из соревнования, но превозмог себя.
«Мало вещей в жизни могут меня мотивировать больше, чем преграда, которую нужно преодолеть, — писал он после турнира. — Но есть еще более высокая цель: преодоление непреодолимой преграды».
И я решил рассказать о трагической судьбе забытого чемпиона.
Минск, 1957 год. Спартакиада Дворцов и Домов пионеров Белоруссии. Столице республики предоставлено право выступать в этом соревновании двумя составами, и тренеры из других городов настояли на том, чтобы обе столичные команды играли между собой в первом туре.
—Так, — сказал детям на собрании тренер, — вторая команда ложится первой со счетом 0:4, ну в крайнем случае 0,5:3,5. Все уяснили?
На первой доске за вторую команду Минска играл тринадцатилетний Алик Капенгут. Полностью переиграв соперника, Капенгут остался с лишней фигурой и, насладившись моральной победой, демонстративно подставил ладью... Рядом с ним за команду Гродно играл мальчик, видевший всё происшедшее.
-Ну что, приказали сплавить? - саркастично улыбнулся он. Свою партию кареглазый шатен в больших очках выиграл, так же как и шесть последующих, показав стопроцентный результат на первой доске. Это был Женя Рубан.
Через два года на командном юношеском чемпионате страны в Риге он играл за команду Белоруссии, а я — за команду Ленинграда, но Рубана не запомнил и уж тем более не знал, чем закончился для него этот турнир. У Жени возник конфликт с тренерами, которые расценили поздние возвращения и независимую манеру поведения как нарушение спортивного режима и ходатайствовали перед судейской коллегией о снятии его с соревнований. Под термином «нарушение спортивного режима» в советское время понималось, как правило, пьянство или индивидуальная манера поведения, не вписывавшаяся в нормы, считавшиеся общепринятыми. Рубана дисквалифицировали на год.
Эта дисквалификация не стала последней в его жизни. Он мог загулять, послать подальше придирчивого, надоедливого судью, высказать свое мнение: Женя был остр на язык и за словом в карман не лез. При просмотре таблиц того времени в графе с его фамилией вдруг натыкаешься на означающий поражение минус, за которым, без всякого сомнения, скрывается та или иная история. Но все истории, выговоры и дисквалификации кажутся детской забавой по сравнению с той главной, которая ему еще предстояла.
Фамилия Рубан может быть и русской, и белорусской, и еврейской. В его внешности было что-то семитское, но сам он утверждал, что к евреям не имеет никакого отношения. «Мои родители — самых простых хохляц-ких кровей», — говорил он. Альберт Капенгут вспоминает, что, когда Рубан приехал в Минск и спрашивал у его отца, историка по профессии, имеет ли ему смысл избрать исторический факультет, тот, обманутый внешностью Рубана, начал говорить что-то о возможных трудностях при поступлении. Женя сразу всё понял и смутился: «Вы знаете, я — русский...»
Учиться в университете Рубану не пришлось: его взяли в армию. Хотя Женя регулярно играл в армейских соревнованиях, мастером стать ему не удалось, и казалось, что он так и растворится в огромном резервуаре способных, когда-то подававших надежды шахматистов.
Его судьбу полностью переменил Ленинград. Шесть лет, которые Рубан провел в этом городе, оказались самыми счастливыми в его жизни. И самыми трагичными.
В Питере он поступил на философский факультет университета. Тогда же началась его настоящая шахматная карьера. Он выигрывает четвертьфинал первенства города, выполняет мастерскую норму в полуфинале, а в финале становится чемпионом. Я играл в том чемпионате 1966 года (проиграл ему) и помню Рубана очень хорошо.
Он приходил на партии всегда в костюме, подтянутый, собранный и торжественный. В нем было что-то от провинциального парня, способного, энергичного, приехавшего в большой город завоевывать его и — завоевавшего.
Вспоминая сейчас те далекие годы, вижу его всегда ироничным, саркастичным, порой язвительным и циничным. Он выглядел каким-то многозначительным, в то же время расплывчатым, недоговоренным.
После выигрыша чемпионата он изменился, стал более уверенным в себе, высокомерным, почувствовал себя звездой. Мог зайти в Чигорин-ский клуб при полном параде, когда и при бабочке.
В манерах его было что-то кошачье, лицом он напоминал какую-то большую птицу. Пристальный взгляд круглых глаз создавал сходство с филином и только усиливал это впечатление. На его лице постоянно блуждала улыбка; во время партии, задумавшись, он характерным движением руки время от времени оглаживал бородку. Это было необычно: мало кто из мужчин, особенно молодых, носил тогда бороду.
Он любил порассуждать, переплетая идеи и образы и переходя с одной темы на другую, был многоречив, начиная фразу, загадочно улыбался, предоставляя право собеседнику додумать мысль или высказать ее самому.
Мог съязвить по чьему-либо поводу, и умно, с подковыркой съязвить. И всё это — с милой улыбкой. Нет, не могу сказать, что я любил Женю Рубана.
Кое-кто вспоминает, что он был очень эрудирован и начитан, мне так не казалось; скорее всего, причиной непонимания этой эрудтщии и невозможности ее оценить был тогда я сам.
Конечно, мы говорили иногда о том о сем, но я не помню, чтобы уровень наших разговоров поднимался выше обычной болтовни. Как ни напрягаю память, не могу вспомнить ни одной серьезной беседы с Руба-ном, за исключением одного, неизвестно почему затеянного в фойе клуба разговора о Распутине, который, как известно, учил, что нужно погрязнуть в грехе, чтобы познать экстаз раскаяния.
Да в другой раз, когда мы столкнулись нос к носу на Невском, он начал вдруг говорить о Байроне, которого читал тогда, о его жизни. Попалась ли ему на глаза байроновская строка: «Меня ты наделило, Время, судьбой нелегкою»?
Когда он приехал в Ленинград, я закончил уже университет и работал в Чигоринском клубе на улице Желябова, как тогда называлась Большая Конюшенная.
Декабрьским днем 1966 года в клубе раздался телефонный звонок. Я снял трубку.
- С вами говорят из Таврического дворца, - произнес голос на другом конце провода. — Скоро Новый год, и у нас, как всегда, ёлка. С танцами, музыкой, лотереей, играми, ну и, конечно, с Дедом Морозом и Снегурочкой. В этом году мы решили устроить что-нибудь шахматное. Сначала думали о сеансе одновременной игры, но процедура эта, в общем-то, скучная. Кстати, — продолжал мой собеседник, — сколько стоит сеанс одновременной игры?
Я стал объяснять, что путевка может быть сдвоенная — лекция и сеанс. В этом случае сумма, выплачиваемая мастеру, составляет двадцать рублей, ну а если только сеанс, то гонорар сокращается наполовину. Еще не зная, как повернется дело, я рекомендовал сеанс с лекцией, ссылаясь на то, что словесное общение с аудиторией очень оживляет мероприятие.