4-м ходом целый час, Пахман спросил его, над чем он, собственно говоря, думал. «Я вспоминал одну партию Боголюбова, - ответил Земиш, — в которой тот на 23-м ходу пожертвовал фигуру. Тогда я полагал, что жертва была не вполне корректной, поэтому я взвешивал другие продолжения». Когда изумленный Пахман поинтересовался, какое отношение имеет 23-й ход Боголюбова к положению в его собственной партии после 4-го хода, Земиш с достоинством заявил, что всегда думает над вещами, которые приходят ему в голову.
Людеку было тогда девятнадцать лет. Однажды он проснулся от сильного стука в дверь в шесть часов утра. Перед ним стоял Земиш.
Отправляйся на почту и пошли телеграмму, - приказал он. Пахман спросонья не мог понять, что же должно быть в ней написано.
Телеграфируй: немедленно высылайте сигареты.
Когда Людек стал робко возражать, что он не курит, Земиш заметил ему с железной логикой, что он-то курит и его сигареты кончились.
«То, что Земиш был страстным курильщиком, знали все, - вспоминал Пахман. - Во время партии он курил непрерывно, одну сигарету за другой. Если в сложном положении он задумывался, пепел падал на его брюки, на доску, повсюду. Полностью погруженный в свои мысли, он сдувал пепел на своего соперника и продолжал размышлять над позицией».
Через несколько дней после того случая Земиш в кафе подсел к столику Пахмана. Людек признавался потом, что ему не было тогда приятно сидеть за одним столом с немцем, но разговор, который затеял Земиш, изумил его еще больше. «Ну не олух ли Гитлер царя горохового, что думает выиграть войну с Россией», - сказал Земиш довольно громко. «Следует заметить, - поясняет Пахман, — что в то время Прага была прямо наводнена осведомителями гестапо, и его тираду можно было услышать, по меньшей мере, на расстоянии двух столиков от нашего».
Когда Пахман попросил его говорить тише, Земиш, совершенно не понижая голоса, повторил: «Так ты, значит, не считаешь, что Гитлер просто-напросто идиот?»
Земиш держался до лета 1944 года, когда излишняя разговорчивость стала для него роковой. На каком-то турнире в Испании он снова начал открыто выражать свое мнение о нацистах, но по возвращении в Германию был арестован и провел пару месяцев в концлагере. После войны он жил долгое время в земле Шлезвиг-Гольштейн, в поместье барона фон Ахифельда, мецената и друга многих шахматистов, после чего переехал в Гамбург. В конце жизни он снова поселился в Берлине. Круг замкнулся.
В послевоенные годы Земиш играл время от времени в турнирах. Тогда еще не было рейтингов, и норма для получения мастерского и гроссмейстерского титулов зависела от числа обладателей международного звания, независимо от их силы, поэтому престарелые маэстро были желанными гостями в европейских турнирах. В них играли Тартаковер, Грюнфельд, Бернштейн, Пирц, Мюллер, Йонер, Релыитаб. Играл и Земиш. За плечами была долгая, трудная жизнь; удивительно ли, что выступления в этих турнирах никак нельзя отнести в разряд успешных в длинном послужном списке немецкого гроссмейстера.
Земиш дожил до глубокой старости, но в последние годы всё свободное время отдавал другой своей страсти — бриджу, где наличие его замечательной памяти было очень кстати. Недаром он прекрасно играл вслепую и, как ни странно, блиц, несмотря на глубокие раздумья, в которые погружался в турнирных партиях. Когда он был молод, в игре не глядя на доску ему было мало равных, и сам Алехин сказал о нем однажды: «Из всех новейших мастеров, которых я имел случай наблюдать во время игры вслепую, больше всего мне понравился Земиш: мне импонировали его большая техника, его быстрота и уверенность».
Я видел Земиша только однажды, летом 1974-го, в одном из тех немецких городков-курортов, название которых начинается на Бад. Когда мне показали старика, мирно дремлющего над чашкой кофе, это, помню, не произвело на меня большого впечатления. Я не заметил, что у него что-то не в порядке с рукой, может быть, оттого, что на том курорте было немало крепких еще пожилых мужчин, одни — на костылях, другие — с бесстрастно глядящим в одну точку стеклянным глазом или с откровенно пустым рукавом пиджака, и я не мог избавиться от мысли, что знаю, где лежат недостающие части их тел.
Я смотрел на него, как смотрят дети на чучело мамонта в антропологическом музее: надо же, какие ископаемые населяли шахматный мир. Он умер на следующий год в Берлине, не дожив месяца до семидесяти девяти лет.
Земляки
В один из весенних дней 1970 года я зашел к Корчному, который жил тогда в Ленинграде на Гаванской улице Васильевского острова.
«Вот какое удивительное письмо я получил только что», — сказал Виктор, протягивая мне необычных размеров заграничный конверт, едва я только переступил порог. Это было отпечатанное на прекрасной глянцевой бумаге приглашение на двух языках, по-английски и на иврите, от Мигеля Найдорфа на свадьбу его дочери, которая должна состояться через два месяца в главной синагоге Буэнос-Айреса.
«Пора оформлять документы на поездку в Аргентину», — посоветовал я, и мы еще долго со смехом представляли себе вытянувшиеся лица сотрудников ОВИРа при чтении этого письма. Я не предполагал тогда, что скоро мне доведется часто встречаться с замечательным аргентинским гроссмейстером в разных странах мира и даже сыграть с ним пару партий.
В свадебном приглашении, присланном Корчному, речь шла о дочери Найдорфа от второго брака — вся его первая семья погибла в Польше во
время войны; сам он после Олимпиады 1939 года остался в Аргентине. Хотя Найдорф на протяжении нескольких послевоенных десятилетий с успехом продолжал играть в шахматы, профессионалом он не был и призы в турнирах его мало интересовали: сделав деньги в 50-х годах в страховом бизнесе, Найдорф был богатым человеком и любил это подчеркивать. Однажды, показывая Корчному свой «Ролекс», он гордо заявил: «Эти часики стоят больше, чем весь бюджет нашего турнира». В другой раз, когда Мигеля допекали вопросами о его состоянии, он воскликнул: «Да, я миллионер! И не на песо, я на доллары миллионер!» Впрочем, к деньгам относился философски. «Ну, что ж с того, что у меня много денег, желудок-то у меня один», — говорил он.
Найдорф всю жизнь был неравнодушен к женским улыбкам, и недаром Смыслов помнит до сих пор, как Мигель учил его отвечать на вопросы южноамериканских сеньорит: «Seflor ocupado?» - «No». - «Casado?» -«Muy росо». - «Cuanto hijos tiene?» - «No hijos!»[ 5 ]
Он был живой, непоседливый, эмоциональный человек, с трудом сохранявший молчание и во время партии. «Не правда ли, я сыграл гениально?» - эту фразу от него слышали многие, когда он, не в силах сдержать эмоций, перебегал от доски к доске, пока соперник думал над ходом. Случалось, он заговаривал с партнером во время игры, порой обращался к зрителям. Может быть, из-за этой живости его и постоянной разговорчивости я совсем не воспринимал Найдорфа как старого человека.
Он обожал всяческого рода шутки, розыгрыши, пари — на исход партии, турнира, на ход, который будет сделан Карповым или Каспаровым в очередной партии их матча. «Сто долларов!», «Двести долларов!» — нередко можно было услышать от него в качестве контраргумента в споре или дискуссии. В Гронингене (1946) он выиграл 500 гульденов у Флора, поспорив с тем, что обязательно победит Ботвинника. В другой раз, когда на турнире в Америке Ройбен Фаин предложил ему ничью в коневом эндшпиле без пешки, то услышал от рассерженного Найдорфа: «Двести долларов, если тебе удастся ее сделать!»
Мы сыграли с ним две партии. Одна из них, в Вейк-ан-Зее в январе 1978 года, закончилась вничью, но несколькими месяцами позже в Сан-Паулу мне удалось выиграть. Перед самым концом Мигель расставил красивую ловушку и испытующе поглядывал на меня. После партии ему не хотелось смотреть тонкости дебюта: он предпочитал анализировать осложнения, возникавшие, если бы я соблазнился естественным продолжением.