В другой раз он стал расспрашивать меня о массовых арестах и высылках целых слоев населения в 30-х годах в СССР и, удовлетворенно кивая головой, прочел мне целую лекцию, в которой проводил параллель между этими акциями и... теорией профилактики Нимцовича в шахматах, общей тенденцией к профилактике в те годы.
Я слушал его и думал: мое прошлое — попрошлее. Я понял уже, что люди свободного мира не понимали и не могли понять до конца тех, кто жил в то время в странах Восточной Европы, так как, только находясь внутри этого замкнутого пространства, можно было осознать всю степень несвободы там. Поэтому, когда он начинал говорить о политике, я не давал ему спуску: как и у всех людей, выросших в Советском Союзе, толерантность не была моим самым сильным качеством.
-Хорошо бы тебя, Хейн, отправить на пару месяцев, больше не надо, в советский лагерь общего режима, - сказал ему как-то, - ну и пара допросов в КГБ, да с пристрастием, тебе бы не повредила...
А я вел бы себя, — ответил он, — как герой книги, которую недавно прочел. Когда его на допросе ударили, он сразу сказал: «Не смейте бить меня по лицу — я англичанин, я подпишу всё, что вы хотите... Кстати, ты читал что-нибудь Курта Тухольского?
А кто это, Хейн?
О, Боже! Оттащите от меня этого варвара, этот человек не знает, кто такой Курт Тухольский!..
Однажды, оторвавшись от чтения, он заметил в соседнем купе коричнево-белую колли, элегантно улегшуюся рядом с хозяином, и стал подозрительно коситься на собаку. Потом наморщил брови, полез в карман за сигаретой — я знал, что за этим последует очередной рассказ.
—Ты не знаешь, конечно, но в фамильном гербе очень большого рода Доннеров есть изображение двух собак, взбирающихся на гору. Это выглядит странным, потому что страх к собакам у Доннеров в роду, особенно в его мужской линии. В нашей семье никогда не было собак и, насколько я знаю, их не было и ни у кого из наших предков. Оговорюсь: это касается той части семьи, которая предпочла в свое время остаться в нашей старой глупой Европе. Но когда беднейшая ветвь рода эмигрировала в Америку, дело приняло совсем иной оборот.
Знатокам американского фольклора известна история Доннеровского перевала. В 1846 году, в начале большого переселения на Запад, часть каравана с фургонами застряла в Долине смерти в южных отрогах гор Рокки, на перевале, названном потом Доннеровским. В нечеловеческих условиях снежных заносов несколько семей должны были там зимовать. Это тебе не пописать разок на сорокаградусном морозе! Ранней весной выяснилось, что только Доннеры пережили эту зимовку. Они смогли продолжить путь, достигли в конце концов Калифорнии и очень преуспели там. Но тогда же стали распространяться странные слухи, никогда, кстати, не опровергаемые моей семьей и позже подтвержденные специальным исследованием, что мои предки остались в живых только потому, что съели товарищей по несчастью. Сначала они варили наваристый суп из трупов умерших естественной смертью, потом же, войдя во вкус, перешли к выглядевшим более или менее аппетитно коллегам по зимовке, еще остававшимся в живых.
Я поежился.
—Подробности не сохранились, - здесь Хейн плотоядно улыбнулся, mo ты сам понимаешь, что те не отправлялись в кастрюлю добровольно. Говорят, что тогда они ели и собак. Уже много лет спустя один из друзей Фредерика Доннера так описывал моего далекого родственника: «Огромный, всеми любимый, очень приветливый человек, но я бы не хотел оказаться с голыми икрами с ним вдвоем, если он голоден...» Ты, кстати, застал еще собаку Витхаузов по кличке Фиде? Однажды, когда я играл матч с Глигоричем в одном богом забытом местечке здесь в Голландии, я провел десять дней кряду в обществе самого Глигорича, судьи нашего матча Витхауза, державшего связь с внешним миром, и его собаки Фиде.
Обычно животное мирно лежало под столом, но если я начинал громко говорить или смеяться, Фиде подходил ко мне, клал лапу на колено, а его черные глаза укоризненно и пронзительно смотрели на меня. Нельзя, конечно, с точностью сказать, была ли это та же собака, которую съели мои предки в Долине смерти, но и нельзя утверждать, что это совсем другое существо. Я вот недавно читал о людоедстве в Ленинграде во время блокады. Ты что-нибудь знаешь по этому поводу? Ведь тот, кто раз отведал человечьего мяса, не желает притрагиваться ни к чему другому.
Поймав мой настороженный взгляд, Хейн засмеялся:
- Да нет, не думай ничего дурного. Мои предки, оставшиеся в Европе, все были пасторами. Они дневали и ночевали с Библией. Более серьезных и стойких в своих убеждениях людей нельзя было найти во всей Голландии.
Как и многие голландцы, он относился к собственной стране несколько иронически и имел на этот счет свои соображения. «По-настоящему зрелой, - прищурясь и по обыкновению попыхивая сигареткой, говорил Хейн, - можно считать страну, которая пережила в 20-м веке обе мировые войны. Страны, не пережившие ни одной, нельзя принимать всерьез; в Европе — это, конечно, Швейцария. Страны, пережившие только одну войну, например Данию или Голландию, можно считать только наполовину зрелыми. Поэтому мы по гроб жизни должны быть благодарны Германии за то, что она оккупировала нас во время последней войны...»
Если мы проезжали мимо полей, на которые только что вывезли удобрения, то он, поднимая голову и втягивая воздух, говорил: «Голландия, Голландия, узнаю тебя, матушка-Голландия!» Как-то я спросил его после такой тирады: «Хейн, а ты вообще любишь Голландию?» Он округлил глаза и торжественно произнес: «О, да, я люблю Голландию...»
Однажды, когда я начал говорить о свободе в Голландии и многовековой традиции толерантности в стране, он прервал меня: «А знаешь ли ты, что еще полвека назад «Робинзон Крузо» мог быть опубликован в Голландии только с сильными цензурными купюрами? Так, например, были опущены страницы, в которых рассказывалось о сексуальных отношениях между Робинзоном и Пятницей? Подумай сам, — продолжал Доннер, — не мог же Робинзон все время учить Пятницу английскому языку?»
Не помню, о чем он говорил еще, но совсем недавно, перечитывая Дефо и не найдя абзацев, на которые ссылался Хейн, я подумал, что всё было чистой импровизацией Доннера. Наверное, он услышал это от кого-нибудь, или мысль пришла в голову ему самому, потом, рассказывая один раз, другой, уже не задумывался, правда это или плод его фантазии; да это было и не важно: он так сказал!
Иногда, когда я начинал жаловаться на то, что казалось ему мелким и совершенно не заслуживавшим внимания, Хейн, прищурясь, изрекал: «А знаком ли ты с методом доктора Куэ?» Когда я отрицательно мотал головой, он излагал мне этот метод: «Постоянно повторять фразу: «С каждым днем мне делается лучше и лучше; лучше во всех отношениях». Каждое утро начинать с этой фразы. Слова «не могу», «не получится», «сложно» заменить на «могу», «получится», «просто». Ну, так что ты там говорил насчет того, что тебе неправильно посчитали рейтинг в каком-то турнире? Ну? Никогда в жизни я не встречал еще человека моложе сорока, который сказал бы что-нибудь умное...»
В другой раз разговор зашел о поэзии.
-Поэзия, что это? - риторически вопрошал он. - У нас, голландцев, нет поэтов мирового класса. Дело даже не в языке, просто у нас слишком рациональный подход к жизни. Другое дело - художники. Здесь - отображение жизни. А поэзия — это зачем?
Как-то, проходя с ним по центру Амстердама, спросил, показывая на запущенного вида Королевский дворец на Даме, живет ли в нем кто-нибудь?
-Нет, - отвечал Хейн, - и давно уже не живет. Когда я сразу после войны приехал в Амстердам и у меня были проблемы с жильем, я написал королеве, не могу ли я временно остановиться во Дворце, пока не найду ничего подходящего. И что ты думаешь? Я получил ответ, очень вежливый, надо сказать, от ее секретаря. Мы очень сожалеем, господин Доннер, но мы не можем ничем помочь вам...
Летом 1976 года он спросил меня:
Кстати, как с твоей натурализацией? Ты получил уже голландский паспорт?