32
Я несколько мгновений прислушиваюсь, прежде чем тихонько закрыть за собой дверь и выйти в холодную ночь. Я хочу услышать тишину моего дома, единственного дома, что я когда-либо знала, — и лишь потом совершить последнее предательство. Мне хватило ума перед уходом надеть туфли. Как же странно они смотрятся при свете полной луны, выглядывая из-под подола моей белой ночной сорочки.
Пока я взбираюсь на холм, что ведет к утесу над озером, все чувства мои обострены до предела. Воздух чист и бодрящ, в нем ощущается несомненный запах зимы — какого не было еще несколько дней назад.
Я стараюсь не думать. Не хочу думать о моей матери. Не хочу думать об Элис и том чудовищном сочетании алчности и любви, что я видела на берегу реки.
И совсем, совсем не хочу думать о Генри.
Добравшись до вершины холма, мне приходится остановиться, чтобы перевести дух. Ноги у меня еще не окрепли после долгого пребывания в реке. И когда я наконец снова обретаю способность дышать без пронзительной боли в ребрах, подхожу к краю утеса. Даже сейчас трудно не залюбоваться красотой озера. Кто останется равнодушен к дивному мерцанию воды? Не такое уж плохое место для того, чтобы умереть, и в этот момент болезненной ясности я начинаю отчасти понимать, отчего мама выбрала именно его.
Я медленно подбираюсь к самому обрыву — ближе, ближе — и вот уже кончики туфель почти свешиваются над краем отвесной скалы. Ветер отбрасывает волосы с моего лица, шелестит в листве деревьев у меня за спиной. Мне кажется, тут я ощущаю присутствие матери, как нигде еще. Интересно, стояла ли она на том же самом месте, где сейчас стою я, видела ли ту же рябь на той же воде? Впервые в жизни я испытываю абсолютную уверенность: мы с ней связаны, она и я — одно, как друг с другом, так и со всеми прочими сестрами.
Я подвела всех сестер. Мой отец потратил десять лет на то, чтобы составить список, который позволил бы нам всем освободиться. Но даже с такой помощью — помощью, какой не получала ни одна сестра до меня, — я проиграла, я не оправдала надежд. Список утерян, а с ним и надежда найти ключи и избыть пророчество. На то, чтобы создать его заново, потребуются долгие годы — годы, на протяжении которых жизни Сони и Луизы будут подвергаться опасности. Годы, на протяжении которых призрачное воинство будет беспрестанно терзать и преследовать меня. Годы, на протяжении которых я не смогу даже спокойно заснуть, не боясь пропустить Зверя, что уничтожит мир.
И Генри. Если бы я родилась с желанием выполнить свою роль в пророчестве, Элис не заманила бы Генри к реке, чтобы завладеть списком. В другой жизни, в другом мире мы с Элис могли бы разделить пророчество, связанные общей целью. А теперь Генри оказался пешкой в жестокой игре.
«Присматривай за Генри, Лия».
Слова матери стучатся в стены моего разума, пока по лицу у меня не начинают ползти слезы — сперва медленно, а потом все быстрее и быстрее, и вот уже воротник ночной рубашки у меня промок насквозь. Я всхлипываю и хочу уже поскорее со всем покончить, раскинуть руки и броситься вниз. И тут я снова слышу ее голос:
«Это не ошибка, Лия».
Я плачу еще сильнее.
— Не хочу, чтобы это была я! — кричу я над раскинувшейся внизу водой. — Почему, почему обязательно я?
Вода не отвечает мне, зато отвечает ветер. Сильный порыв ударяет в грудь, откидывает назад, и я, потеряв равновесие, падаю на траву на безопасном расстоянии от обрыва.
Ветер стихает — не мало-помалу, а мгновенно, весь. Шепот листвы смолкает, в наступившей тишине слышится лишь мое резкое, надорванное дыхание. Некоторое время я сижу на траве, не чувствуя холода, хотя дыхание вырывается у меня изо рта облачками белого пара.
Нет, мне не обрести легкого и быстрого способа избавиться от своей участи — от пророчества, чей механизм был запущен много веков назад. Утерев слезы с лица, я поднимаюсь и, даже не оглянувшись, поворачиваю прочь от озера.
Я больше никогда не встану над этим обрывом.
* * *
Синее небо откровенно насмехается надо мной — жестокая шутка Бога: такое великолепие именно сегодня.
Похороны Генри ничем не напоминают сырой и серый день похорон отца. Напротив — солнце ласково пригревает нам плечи, а птицы звонко распевают, как будто они счастливы, что Генри теперь с мамой и отцом. И я не сомневаюсь — он там, с ними. Не сомневаюсь — сейчас он гуляет с ними, смеясь под бархатистым небом. Но от этого все равно не легче.
Покуда священник нараспев читает двадцать третий псалом, я чувствую на себе взгляд Элис, стоящей по ту сторону могилы, — но я не встречаюсь с ней глазами. Я не смотрела ей в глаза с тех самых пор, как она вытянула меня из реки. Собственно говоря, по-моему, с тех пор я вообще ни на кого не глядела, хотя Соня с Луизой и, разумеется, Джеймс несколько раз приезжали к нам. Мне стыдно было отсылать их прочь, но я и свою-то боль утраты с трудом выносила — и уж совсем невмоготу было бы видеть ее отражение, многократно усиленное, в глазах тех, кто окружает меня.
— Пепел к пеплу, прах к праху, — говорит преподобный отец.
Тетя Вирджиния выходит вперед, разжимает руку над ямой и высыпает горсть земли на могилу Генри. Лицо у нее бледное, осунувшееся. Если есть рядом кто-то, кто понимает мою боль, так это тетя Вирджиния.
Я несколько раз начинала рассказывать ей про те последние мгновения на реке с Генри и Элис, но что-то всякий раз не давало мне произнести эти слова вслух. Отчасти причина в том, что — без свидетелей и доказательств — мы с Элис можем преподнести эту историю в совершенно противоположных видах, уж это точно. Но дело не только в этом, а еще и в другом: пустом выражении в глазах тети Вирджинии. Осознание, что даже ее силы не безграничны, что и она может не вынести всей правды. И, если уж говорить совсем откровенно, хотя бы перед самой собой, — в душе у меня клокочет ярость, свирепая и страстная ярость. Я хочу сама совершить воздаяние.
На свой собственный лад.
Я отворачиваюсь, когда Элис, в свой черед, подходит к краю ямы и высыпает горсть земли, что с глухим стуком падает на маленький гробик.
Тетя Вирджиния смотрит на меня, но я качаю головой. Не желаю, чтобы из-за меня хотя бы малая толика земли помогала засыпать Генри в его могилке между матерью и отцом. Я уже несу свою долю вины.
И этого больше, чем достаточно.
Тетя кивает и молча глядит на священника. Тот, похоже, понимает ее. Он закрывает Библию, говорит тете несколько слов, а нам с Элис кивает и бормочет что-то неразборчивое. Я еле выношу все это, мне невмоготу, что он тут, рядом, весь в черном, сплошное олицетворение смерти и отчаяния. Я киваю и отворачиваюсь. К моему облегчению, священник быстро отходит прочь.
— Идем, Лия. Вернемся в дом.
Тетя Вирджиния стоит у меня за плечом, мягко взяв за руку повыше локтя. Я чувствую, как переживает и тревожится тетя, но по-прежнему не могу заставить себя поднять на нее глаза.
В ответ я лишь мотаю головой.
— Лия, не можешь же ты оставаться тут весь день. Приходится сглотнуть, чтобы вновь обрести голос — так долго я молчала.
— Я немножко. Побуду еще тут.
Она заметно колеблется, но потом кивает.
— Хорошо. Только недолго, Лия.
Она идет прочь. Элис следом за ней. У могилы остаемся лишь мы с Эдмундом. Эдмунд молча стоит рядом, со шляпой в руке, по его грубому, обветренному лицу совсем по-детски катятся слезы. Его присутствие почему-то действует на меня успокаивающе, рядом с ним не надо ничего говорить.
Я гляжу в пустоту — туда, где будет проводить вечность тело моего брата. Так грустно, так страшно — что его мальчишеская улыбка, его яркие глаза навеки останутся в этой земле. Земле, что промерзнет насквозь и окаменеет с приходом зимы, перед тем, как по весне взорваться буйством полевых цветов, которых я уже не увижу. Меня уже не будет здесь.
Я пытаюсь представить себе это, запечатлеть образ могилы Генри, поросшей фиалками. Сохранить в памяти, чтобы я могла живо вызывать этот образ, даже когда буду далеко-далеко отсюда.