Но вот карета повернула, замедлила ход и наконец остановилась; кучер постучал рукояткой кнута в крышу кареты, сообщая о прибытии; мы так затихли, что он, наверное, решил, что мы заснули.
Мне вспоминается, как мы возвращались к миссис Денди: стоя под дверью, возились с ключом, поднимались по темной лестнице, пробирались по спящему, затихшему дому. Помню, как я помедлила на лестничной площадке под окошком в крыше, где светились малюсенькие, но яркие звездочки, и как молча прижалась губами к уху Китти, когда та наклонилась, чтобы отпереть дверь нашей комнаты; помню еще, как, заперев за нами дверь, Китти прислонилась к ней с вздохом облегчения, как опять потянулась ко мне и привлекла меня к себе. Помню, как она не дала мне поднести свечу к газовой горелке и мы, спотыкаясь, в потемках добрались до спальни.
И очень ясно помню все, что произошло затем.
В комнате стоял адский холод — такой, что снимать одежду и обнажать плоть казалось безумием, но еще большее безумие виделось в том, чтобы преступить еще более настоятельный инстинкт, требовавший оставаться одетыми. В театре, в комнате для переодевания, я держалась неуклюже, но теперь проявила ловкость. Мгновенно разоблачившись до панталон и сорочки, я услышала проклятия Китти, которая не могла справиться с пуговицами, и пришла ей на помощь. На мгновение — пока мои пальцы дергали крючки и ленты, а пальцы Китти вытягивали шпильки из прически — можно было подумать, что мы за сценой спешно переодеваемся к следующему номеру.
Наконец на ней осталась только цепочка с жемчужиной; окоченевшая, покрытая гусиной кожей, она повернулась, и мои все еще поднятые ладони скользнули по ее соскам, волосам между бедрами. Она отошла, пружины кровати скрипнули; я, не тратя времени, скинула с себя остатки одежды и тоже прыгнула в кровать, где дрожала от холода Китти. Здесь мы поцеловались уже без спешки, но зато с удвоенной страстью; озноб наконец отступил, но дрожь не унялась.
Однако, когда ее нагие руки и ноги начали сплетаться с моими, я вдруг оробела, смутилась. И отодвинулась.
— Мне в самом деле можно… к тебе прикоснуться? — шепнула я.
Она снова нервно усмехнулась и откинула голову на подушку.
— О Нэн, — сказала она, — если ты этого не сделаешь, я просто умру!
Неуверенно подняв руку, я погрузила пальцы в волосы Китти. Я трогала ее лицо — лоб, его изгиб, щеку и веснушки на ней, губу, подбородок, горло, ключицу, плечо… Здесь я, вновь оробев, задержалась, но Китти (ее лицо по-прежнему было откинуто назад и веки плотно сжаты) взяла меня за запястье и мягко опустила мои пальцы себе на грудь. Пока я ее гладила, Китти со вздохом отвернулась; вскоре она вновь завладела моим запястьем и потянула его ниже.
Здесь было влажно и гладко, словно выстелено бархатом. Прежде я, конечно, никого подобным образом не касалась, разве что — иной раз — самое себя; но теперь я испытывала то же самое, как если бы моя неверная рука гладила не Китти, а себя: в панталонах сделалось влажно и тепло, бедра дергались вместе с бедрами Китти. Скоро я перестала гладить и начала тереть, причем довольно сильно. «О! — едва выдохнула она и повторила: — О!» Она повторила это много раз: быстро, хрипло, с придыханием. Выгнулась, на что кровать отозвалась скрипом. Ее ладони принялись беспорядочно блуждать по моим плечам. Во всем мире, казалось, не существовало иного движения, иного ритма, кроме движения, ритма моего пальца, его влажного кончика у нее между ног.
Наконец Китти втянула в себя воздух и застыла, отбросила мою руку и обессиленно раскинулась на кровати. Я прижала ее к себе, и несколько мгновений мы лежали совершенно недвижно. Я ощущала бешеные биения ее сердца, а когда оно немного успокоилось, Китти шевельнулась, вздохнула и приложила руку к щеке.
— Из-за тебя у меня полились слезы, — пробормотала она.
Я села в постели.
— Не на самом же деле, Китти?
— Да нет же, полились.
У нее вырвался сдавленный смех, похожий на рыдание, а когда я отняла ее пальцы от щеки, они были сырые от слез. Внезапно испугавшись, я сжала ее руку:
— Я сделала тебе больно? Что я сделала не так? Тебе было больно, Китти?
Помотав головой, она фыркнула и рассмеялась еще откровенней.
— Больно? Ну что ты. Просто было… уж так приятно. — Китти улыбнулась. — Ты… ты такая хорошая. И я… — Она снова фыркнула и, пряча глаза, прижалась лицом к моей груди. — Я… о Нэн, я уж так тебя люблю, очень, очень люблю!
Держа ее в объятиях, я лежала рядом. О своих желаниях я и думать забыла, а Китти не сделала движения, чтобы мне о них напомнить. Галли Сазерленд — который всего лишь три часа назад выпалил себе в сердце из пистолета, оттого что некий зритель во время его номера ни разу не улыбнулся, — тоже испарился у меня из памяти. Я просто лежала, и Китти вскоре заснула. А я рассматривала ее лицо, сливочно-белым пятном проступавшее из темноты, и, как дурочка с ромашкой, на которой остался один побуревший лепесток, повторяла про себя: она меня любит, она меня любит.
На следующее утро мы вначале стеснялись друг друга — и Китти, наверное, стеснялась больше, чем я.
— Как же мы вчера напились! — произнесла она, глядя в сторону, и на мгновение я с ужасом решила, что и объятия, и признание, что она меня очень, очень любит, вызваны одним только шампанским.
Однако, проговорив это, Китти покраснела. И я выпалила, не подумав:
— О Китти, я умру, если ты возьмешь назад все, что говорила прошедшей ночью!
Тут Китти посмотрела мне в глаза, и стало понятно: она просто боялась, что это я была пьяна и не понимала, что делаю.
…А потом мы рассматривали и рассматривали друг друга, и, пусть я видела ее миллион раз прежде, все равно это было словно бы впервые. Полгода мы бок о бок жили, спали, работали, как бы разделенные завесой, и лишь наши крики и шепоты прошлой ночью эту завесу прорвали. Китти расцвела, выглядела свежо, точно заново родилась; я остерегалась притронуться к ее коже — вдруг на ней появится синяк, а также и на губах от поцелуя.
Но я их все же поцеловала, а потом, лениво лежа в постели, наблюдала, как Китти ополаскивает себе лицо и подмышки, застегивает белье и платье, ботинки. Пока она причесывалась, я закурила сигарету: зажгла спичку и следила, как пламя ее поедает, пока оно не дошло до самых моих пальцев. Я сказала:
— После того как я впервые тебя увидела, мне вообразилось, что, когда я о тебе думаю, я вся загораюсь, как лампа. Я боялась, что окружающие это заметят… — Китти улыбнулась. Я помахала спичкой. — А ты не знала, что я тебя люблю?
— Трудно сказать, — ответила она и вздохнула. — Мне не хотелось об этом думать.
— Почему?
Она пожала плечами.
— Казалось, быть подругами проще.
— Но, Китти, так же думала и я! А ведь на самом деле — труднее трудного! Но я думала, если ты узнаешь, что я люблю тебя как… как любовницу… я ни о чем подобном раньше не слышала, а ты?
Китти перешла к зеркалу, чтобы закончить прическу, и отозвалась, не оборачиваясь:
— Ну да, мне ни одна девушка не нравилась так, как нравишься ты…
Заметив, как порозовели ее шея и уши, я ощутила, что слабею и глупею, однако от меня не укрылось в ее ответе нечто невысказанное.
— Так с тобой это случалось прежде… — сказала я напрямик.
Она еще больше покраснела, но не ответила; я тоже замолчала. Но слишком сильно я ее любила, чтобы долго сердиться из-за других девушек, которых ей случалось целовать до меня.
— И когда же, — задала я следующий вопрос, — ты начала думать обо мне как… Когда тебе пришло в голову, что ты, быть может, меня полюбишь?
На сей раз Китти обернулась и ответила улыбкой.
— Помнится, такие мысли возникали у меня частенько. Когда ты так чисто и аккуратно прибирала мою гримерную, когда поцелуешь тебя на ночь и ты зальешься краской. Помню, как ты вскрывала для меня устрицу за столом у твоего отца — но тогда я, наверное, уже любила тебя. Стыдно сказать: пожалуй, это произошло в «Кентерберийском варьете», когда я впервые уловила запах устричного сока у тебя на пальцах, — тогда я и начала думать о тебе… не так, как подобает.