Сам Михоэлс играл короля Лира. Он много читал, долго готовился к роли.
Прочитал он статью Толстого о Шекспире. Возражения Толстого показались ему убедительными.
Но потом он сказал: но ведь и сам Толстой раздал свои имения, отдал все своим детям и потом поздней осенью бежал. Правда, он погиб не в степи, а на станции, но он скитался – невозможное оказалось возможным.
Великие конфликты иногда в рисунке своем как бы превосходят реальность; но они реальны.
Только они не со всеми случаются, но искусство подымает наше сердце до трагедии.
Оно вызывает в нас те чувства, которые нам как бы не нужны. Оно делает человека достойным его сущности.
Юрий Тынянов
Город нашей юности
Петербург еще не был Петроградом.
Еще трамваи не доходили до взморья.
Невский был вымощен торцами и кончался не площадью Восстания, а Знаменской площадью.
На площади стоял на широкой плите битюг, у которого как будто болели почки: так он отставил задние ноги.
Передними ногами тяжелый конь упирался в гранит; голова его наклонена, словно он уперся в неспешном ходу лбом в стену.
На битюге сидел плосколицый, плоскобородый, кособрюхий царь в плоской барашковой шапке.
Памятник поставили в знак того, что с этого места начинается дорога на Тихий океан: обозначал же он то, что на этом месте дорога царской России кончается. Династия уже отпраздновала не свое, условное, трехсотлетие.
Сделан памятник, не без иронии, Паоло Трубецким.
Правее памятника шла улица Лиговка, по ней текла речка, еще не вполне закрытая. Шла улица с узкими домами, построенными на полосках земли, когда-то бывших наделами ямщиков. Пригородная деревня обратилась в привокзальную улицу – шумную, грязную, неспокойную. У нее была своя пресса, которая называлась «Маленькая газета», ее редактировал знаменитый арбитр французской борьбы Лебедев – дядя Ваня.
У хвоста памятника начинались Пески – тихое чиновничье место. Пустые улицы, Греческая церковь посредине, а тут же дом дешевых квартир с двойными воротами, сквозь которые проезжал паровичок, таща за собой через дыру дома дым и конки – туда, к рабочей окраине: на Шлиссельбургский проспект.
Рядом корпуса больницы.
На Песках, недалеко от Греческой церкви, на третьем этаже скучного дома, в довольно большой и очень пустой чужой квартире, жил студент Санкт-Петербургского университета, словесник, участник венгеровского семинария, молодой поэт Юрий Тынянов.
Места вокруг молчаливы. Смольный институт, – тогда еще институт благородных девиц; в саду вокруг Таврического дворца молчат тихие пруды, в самом дворце скучает Государственная дума.
Как знак ее деятельности – между ней и Невой краснеет восьмигранная башня водокачки.
Казармы вокруг Таврического дворца безмолвны; у ворот стояли часовые; мощеные дворы тихи, все сжато, как пар в котле.
На перекрестках города летом и зимой в те годы часто по двое стоят молчаливые городовые с винтовками за спиной; зимой уши городовых завязаны башлыками.
Город тих, особенно зимой, сумрачен, особенно осенью.
Шумным местом для нас был университет. В него часто вводили полицию. Стоял он на северном берегу реки, которая знаменита была тем, что иногда, отступая от залива, затопляла город, переливаясь через набережные и выступая через водостоки.
У каждого человека – большого и маленького – на дне воспоминаний, как золотой песок после промывки, лежит какая-нибудь картина – яркая, любимая.
Это воспоминание снизу освещает и окрашивает жизнь.
Данте в книге «Новая жизнь» вспоминает себя мальчиком, ему десять лет, он в первый раз видит Беатриче: «Она явилась мне одетой в благороднейший алый цвет, скромный и пристойный, опоясанная и убранная так, как то подобало ее весьма юному возрасту»[68] .
В той дантовской книге воспоминания и размышления теоретика искусства сменяются стихами.
Проходит жизнь.
В Песне тридцатой «Чистилища» поэт описывает колесницу, подобную той, которую когда-то воспел Иезекииль. Данте пишет про любимую: она
стояла,
Ко мне чрез реку обратись лицом.
Она в светлом алом платье – воспоминания не проходят.
В памяти иногда сохраняется цвет как флаг над покинутой пристанью отплытия и как клятва.
Память всегда противоречива.
Помню, в тумане за Николаевским мостом стоит косой, незнакомый призрак – косой ангел.
Это за судостроительным заводом, за крупной рябью Невы, как будто глинистой, похожей на отпечаток булыжной мостовой, поднялся первый, тогда увиденный подъемный кран.
Здесь Петербург начинался заводами, прерывался дворцами, а за Литейным мостом опять – направо по Выборгской стороне и налево по Шлиссельбургскому шоссе – стояли краснокирпичные заводы. Дымили.
Мало было синего в небе Петербурга. Впрочем, студенческая фуражка околышком была ярко-синей.
Воспоминания появляются над Невой разрывами между дымами и облаками.
Когда-то между речными входами в Адмиралтейство, украшенными якорями и увенчанными шпилями, стояли верфи. Теперь широкое пространство это застроено театром, банком и еще чем-то.
Желтые руки Адмиралтейства высовываются из этого сора, как руки утопающего.
Качаются невысокие изогнутые грани невских волн.
Человек возвращается к колыбели и пытается снова качать ее, чтобы услышать скрип.
Качалась Нева над глинисто-синей мостовой волн. Скрипя, качался на ней наплавной Дворцовый мост; настил моста прикреплялся к баржам толстыми желтыми, как будто наканифоленными, канатами.
Пахло смолой; мост скрипел басовито и неторопливо.
Мост качается, скрипит, за ним уперлась в Стрелку Васильевского острова белыми колоннами Биржа, дальше краснеет узкий бок университета.
Университет, как красная линия в конце бухгалтерской записи, пересекает Васильевский остров.
К нему утром идут и плывут.
От Адмиралтейской набережной, от ее каменных спусков к университету, скрипя уключинами, косо плывут зеленые, высоконосые ялики, построенные еще по чертежам Петровского времени. Вдоль Невы плывут истрепанные пароходики с низкими бортами.
Здание университета двухэтажное, университетский коридор лежит над арками нижнего прохода – он весь светлый.
На Неве медленно качаются баржи Дворцового моста. Зимой, перебивая друг друга, качаются слои и спирали вьюг.
Зимой через вьюгу в красный университет по мосткам, вечером окаймленным двойным желтым пунктиром керосиновых фонарей, в фуражках с синими околышками, идут студенты, подняв воротники холодных шинелей. Медные пуговицы холодят щеки. Мы не носили теплых шапок, наши пальто редко были на вате.
Синие фуражки, короткие тужурки, быстрые шаги, громкие голоса.
Широкая Нева – заглавная строка повой истории.
Молчаливые дворцы, крутой шлем Исаакия, Адмиралтейство и за городом дворцов дымы. Город дворцов стоит на ладони города заводов. Будущее видно; куда ни посмотришь, далекие подъемные краны, там на взморье, направо и далекие дымы заводов налево: великий, широкий, залитый водой – город вдохновений поэтов... белых ночей... Город наводнений и революций.
Университет
Белокурые и черноволосые студенты идут по университетскому коридору мимо желтых ясеневых шкафов.
Здесь ходил высокий, очень худой, как бы иссохший, очень молодой и очень отдельный Шилейко: он занимался в целом мире, кажется, один, сумиро-акадским языком и переводил стихотворную повесть «Гильгамеш», сравнительно с которой Библия и Гомер – недавно вышедшие книги.
Здесь ходили веселые, как будто свободные от занятий юристы, озабоченные и непонятные математики и мы, филологи разных мастей.
Здесь я увидел в первый раз хохлатого, узколицего, ходящего с закинутой головой поэта Осипа Мандельштама.