Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

("Король ходит большими шагами"), идет молиться образу Влахернской божией матери; молитва; приступ, бой; султан с окровавленной саблей въезжает в Константинополь. Труп последнего императора отыскивают по приказанию султана в куче убитых, узнают по орлам, вышитым на сапожках. Святая София, дрожащий патриарх, последняя обедня, султан, не слезая с коня, скачет по ступеням в самый храм (historique), доскакав до средины храма, останавливает коня в смущении, задумчиво и с смятением озирается и выговаривает слова: "Вот дом для молитвы Аллаху!" Затем выбрасывают иконы, престол, ломают алтарь, становят мечеть, труп императора хоронят, а в русском царстве последняя из Палеологов является с двуглавым орлом вместо приданого; русская свадьба, князь Иван III в своей деревянной избе вместо дворца, и в эту деревянную избу переходит и великая идея о всеправославном значении России, и полагается первый камень о будущем главенстве на Востоке, расширяется круг русской будущности, полагается мысль не только великого государства, но и целого нового мира, которому суждено обновить христианство всеславянской православной идеей и внести в человечество новую мысль, когда загниет Запад, а загниет он тогда, когда папа исказит Христа окончательно и тем зародит атеизм в опоганившемся западном человечестве.

Да и не эта одна мысль об этой эпохе: была у меня мысль, рядом с изображением деревянной избушки и в ней умного, с величавой и глубокой идеей князя, в бедных (9) одеждах митрополита, сидящего с князем, и прижившейся в России "Фоминишны" - вдруг, в другой уже балладе, перейти к изображению конца пятнадцатого и начала 16-го столетия в Европе, Италии, папства, искусства храмов, Рафаэля, поклонения Аполлону Бельведерскому, первых слухов о реформе, о Лютере, об Америке, об золоте, об Испании и Англии, - целая горячая картина, в параллель со всеми предыдущими русскими картинами, - но с намеками о будущности этой картины, о будущей науке, об атеизме, о правах человечества, сознанных по-западному, а не по-нашему, что и послужило источником всего, что есть и что будет. В горячей мысли моей я думал даже, что не надо кончать былины (10) на Петре, например, об котором непременно нужно особенное (11) хорошее слово и хорошая поэма-былина с смелым и откровенным взглядом, нашим взглядом. Я бы прошел до Бирона, до Екатерины и далее, (12) - я бы прошел (13) до освобождения крестьян и до бояр, рассыпавшихся по Европе с последними кредитными рублишками, до барынь, б<--->щих с Боргезанами, до семинаристов, проповедующих атеизм, до всегуманных и всесветных граждан русских графов, пишущих критики и повести, и т. д. и т. д. Поляки бы должны были занять много места. Затем кончил бы фантастическими картинами будущего: России через два столетия, и рядом померкшей, истерзанной и оскотинившейся Европы, с ее цивилизацией. Я бы не остановился тут ни перед какой фантазией...

Вы считаете меня в эту минуту, конечно, за сумасшедшего, собственно и главное за то, что я так расписался, потому что (14) обо всем этом надо говорить лично, а не писать, ибо в письме ничего понятно не передашь. Но я разгорячился. Видите ли: прочтя в Вашем письме о том, что Вы пишете эти баллады, я страшно удивился тому: как это нам, так долго разлученным, пришла одна и та же мысль, одной и той же поэмы? Обрадовавшись этому, я потом задумался: так ли это мы оба понимаем, то есть одинаково ли? Видите ли: моя мысль в том, что эти баллады могли бы быть великою национальною книгой и послужить к возрождению самосознания русского человека много. Помилуйте, Аполлон Николаевич! Да ведь эти поэмы все мальчики в школах будут знать и учить наизусть. Но, заучив поэму, он заучит ведь и мысль и взгляд, и так как этот взгляд верен, то на всю жизнь в душе его и останется. Так как это стихи и поэмы, сравнительно короткие, то ведь весь мир читающий русский прочтет их, как "Констанцский собор", который многие до сих пор наизусть знают. И потому - это не просто поэмы и литературное занятие, - это наука, это проповедь, это подвиг. Когда я прошлого года хотел писать Вам и склонить Вас, чтоб Вы принялись за эту мысль, я думал про себя: да как я передам ему, чтоб он понял (15) меня совершенно? И вдруг, через год, Вы сами вдохновляетесь ТОЙ ЖЕ самой идеей и находите нужным ее писать! Значит, идея верна! Но одно, одно надо и непременно: надо, чтоб поэмы были необыкновенной поэтической прелести, чтоб увлекли и увлекли непременно, увлекли до невольного заучивания. Друг мой! Вспомните, что, может быть, вся Ваша поэтическая карьера до сих пор была только одно предисловие, введение и что теперь только придется Вам вполне по силам сказать новое слово. Ваше новое слово! И потому смотрите на дело серьезнее, глубже и больше восторга. А главное - простоты и наивности больше. Да вот еще: пишите рифмой, а не старым русским размером. Не смейтесь! Это важно: теперь рифма - народна, а старый русский размер - академизм. Ни одно сочинение белыми стихами наизусть не заучивается. Народ уже не сочиняет песен прежним размером, а сочиняет в рифмах. Если не будет рифмы (и не будет почаще хорея) - право, Вы дело погубите. Можете надо мной смеяться, но я правду говорю! Грубую правду!

Об Ермаке же ничего Вам сказать не могу; Вы, конечно, лучше знаете. По-моему, сначала казачье - удальство - бродяжничество и разбой. Потом уже указывается гениальный человек под бараньим тулупом; угадывает колоссальность дела и будущее значение его, но уже тогда, когда почти всё дело пошло на лад и удачно обделалось. Тут рождается русское чувство, православное чувство единения с русским корнем (даже непосредственное, может быть, чувство вроде тоски), - а из того выходит посольство и челобитье великому государю, выражающему в понятиях народа вполне русский народ. (NB. Главное и полнейшее выражение этого понятия дошло до полного, последнего своего развития, знаете ли когда, по-моему? В нашем столетии. Разумеется, я говорю об народе, а не о прогнивших боярах и семинаристах.)

Но довольно теперь об этом. Я только верю одному: что мы с Вами сходимся в идеях, и радуюсь этому. Пришлите мне, пожалуйста, хоть что-нибудь из написанного, а если можно, то больше пришлите. Не употреблю во зло. Сами видите, что это меня до волнения интересует!

Вы спросите: почему я так долго Вам не писал? Но я так долго не писал, что мне и отвечать на это уже затруднительно. Главное - тоска, а если говорить и разъяснять больше, то слишком уже много надобно говорить. Но тоска такая, что если б я был один, то, может быть, заболел бы с тоски. Хорошо еще, что я с Анной Григорьевной, которая, как Вы знаете, опять с надеждами. Эти надежды волнуют нас обоих. (С нами живет тоже теперь мать Анны Григорьевны, что при теперешнем ее положении необходимо.) Мы имели недавно большую неудачу, оставшись во Флоренции, тогда как уже месяц тому назад решено было переезжать в Дрезден. Всё произошло через деньги. Я кончил тем, что обещал повесть (очень малая будет) в "Зарю". Милейший Николай Николаевич (который, может быть, теперь на меня сердится) обделал дело: 125 рублей доставил Марье Григорьевне Сватковской для внесения процентов (60 р.) и остальные 65 для раздела Паше и Эмилии Федоровне (Паше 25 р. и Эм<илии> Ф<едоров>не 40) - и кроме того, обещал мне выслать сюда, во Флоренцию, 175 р. к определенному сроку. Вот на этот-то срок и деньги я и рассчитывал для выезда в Дрезден. Но произошла маленькая неловкость: вместо того, чтоб выслать деньги по почте и застраховать, "Заря" выслала через какое-то комиссионерство, - и я получил дней 10 или 12 позже (и так как получил не по почте, то имел даже шанс и совсем не получить, потому что комиссионерство могло и совсем меня не отыскать во Флоренции). Таким образом, мы недели две, в ожидании денег, зажили лишних и поистратились; денег-то на переезд и не достало. Послал просьбу в "Русский вестник", чтоб выручили. Я в "Русский вестник" к январю доставлю роман. В Дрездене буду работать не разгибая шеи. Но вообще хлопот и дрязг много. Жара во Флоренции наступает ужасная, город душный и раскаленный, нервы у нас всех расстроены, - что вредит особенно жене, теснимся мы в настоящую минуту (и всё en attendant) в теснейшей маленькой комнатке, выходящей на рынок. Надоела мне эта Флоренция, а теперь, от тесноты и от жару, даже и за работу сесть нельзя. Вообще тоска страшная, а пуще - от Европы; на всё здесь смотрю, как зверь. Решил во что бы то ни стало воротиться к будущей весне в Петербург (как кончу роман) - хотя бы меня в долговое посадили. Я уже не говорю о духовных интересах, но и материальные интересы мои здесь, за границей, страждут. Вообразите, например, следующее обстоятельство: как бы там ни было, а ведь сочинения мои (все) и третьим, и четвертым, и пятым изданием расходились. "Идиот" (каков там ни есть, теперь спорить не буду) есть все-таки добрый товар. Я знаю наверно, что второе издание разошлось бы (16) всё в один год. Отчего же не издать? Теперь именно время, а главное, мне по одному обстоятельству особенно хочется. Что же я сделал? Недель шесть назад послал я к Марье Григорьевне Сватковской следующее поручение: заехать в лавку к А. Ф. Базунову (с рекомендательной запиской от меня) и сказать ему следующие два слова: не возьмется ли он за 2-е издание "Идиота" (к будущей зиме бы оно уже было готово, если б теперь взялся) - цена 2000 р. (даже полагал спустить за 1500, если все деньги разом, а то так дал бы рассрочку). Законности и формальности контракта не задержали бы, потому что я мог бы послать отсюда форменное и засвидетельствованное полномочие. Я просил Марью Григорьевну Базунова только спросить, без особенной настойчивости, чтоб сказал да или нет, и меня сюда уведомить. Если нет (хотя он-то уж знает, как мои книги до сих пор расходились и каков это товар) - то ведь как угодно, мне всё равно. Я и сам издам, воротясь, и убытка не понесу. Кажется, поручение не отягчительное, не правда ли? Могло бы в минуту окончиться, двумя словами с Базуновым. И что ж? Вот уже шесть недель (17) от Марьи Григорьевны ни слуху ни духу. Между тем я и попросил-то ее (в первый раз в жизни) потому, что она сама с горячностию предлагала мне свои услуги, по поручениям и надобностям в Петербурге, прошлым летом в Швейцарии.

67
{"b":"121132","o":1}