Тем временем подступило трехлетие заточения, минул так называемый испытательный период, после которого традиционно пересматривалась мера наказания осужденного. Сергей понимал, что его деяния и наказания за них лежат вне традиций, что обычным путем он из равелина не выйдет, царь не сократит ему срока и не отправит в Сибирь не только на поселение, но даже в рудники. И тем не менее Сергей принялся за сочинение прошения на высочайшее имя. Обычно узники в подчеркнуто уважительной форме умоляли монарха о помиловании или облегчении участи. (Вспомните бакунинское сидение в равелине.) Ничего подобного от бывшего вождя «Народной расправы» исходить не могло. В свойственной Нечаеву манере подробно описаны арест в Швейцарии, история незаконной передачи русским властям, следствие и «Шемякин суд». Как и в письме Левашеву, Сергей сообщил Александру II об овациях в зале суда, сопровождавших его обличительные реплики. В конце прошения Нечаев требовал пересмотра дела: ему все еще грезился скандальный политический процесс. Прошение это более всего напоминает послание умалишенного, страдающего манией величия, но нам хорошо известно, что Нечаев психическим расстройством не страдал.
30 января 1876 года Нечаев вручил коменданту крепости несколько листов, исписанных столь аккуратно, что не потребовалось даже изготавливать писарской копии. Листы были вложены в аляповатый переплет, изготовленный узником. Старый служака, педантичный Корсаков передал прошение в III отделение, Потапов отнес его с очередным докладом в Зимний дворец. Мстительный главноуправляющий мог не давать хода этой бумаге, но уж очень все складывалось кстати. Оскорбленный жандармский генерал, прочитав творение узника, возликовал — он понял, что по тону, содержанию и даже внешнему виду прошение, в котором не просят, а требуют и поучают, непременно должно вывести государя из себя и отмщение за пощечину обрушится на узника с высоты трона. Быть может, Нечаева спровоцировал кто-нибудь из равелинных, он должен был понимать, что пользы такое прошение ему не принесет. Быть может, так выразил он свое отчаяние.
Вероятнее всего, монарх нечаевского сочинения в руках не держал, его пересказал или зачитал Потапов. Обычно свое мнение Александр II писал на прошении карандашом мелким разборчивым почерком (карандашные маргиналии монархов покрывались лаком, они хорошо сохранились и легко читаются). На сей раз воля раздраженного императора написана рукою Потапова. На обложке, изготовленной Сергеем, главноуправляющий III отделением со злорадством начертал: «Государь Император Высочайше повелеть соизволили прошение оставить без последствий и воспретить преступнику Нечаеву писать и написанное им до сего времени от него отобрать и рассмотреть, заниматься же чтением книг не возбраняется».[734]
Прошение очень длинное и по содержанию никакого интереса не представляет. Все в нем изложенное уже известно, но не в искаженном изображении Нечаева. Впервые прошение опубликовано П. Е. Щеголевым и неоднократно перепечатывалось.[735] Его текст еще раз доказывает, что трехлетнее заточение не изменило нашего героя. Если бы Александр II не был императором, его все равно возмутило бы нечаевское прошение: от формы и содержания этого самобытного сочинения отдавало ложью и нарочитою наглостью, раздражал недопустимый тон. Ничего подобного монарху слышать не приходилось. Он превосходно знал, что в зале суда ни оваций, ни восторгов не было, наоборот, выкрики публики: «Вон его! вон! вон!»[736] Не рукоплещущая, а негодующая публика явилась смотреть на убийцу, уголовного преступника; сочувствия никакого ни от кого не исходило. И вот вместо прошения он, монарх, получил одни требования. Как же тут не возмутиться и не лишить узника письменных принадлежностей, хотя бы для того, чтобы впредь не допустить сочинения подобных прошений и наказать за дерзость.
Позволение Нечаеву заниматься литературным трудом — писать все, что придет в голову, — было дано отнюдь не из человеколюбия, ему вовсе не собирались облегчать тягость одиночного заключения. Полицейские власти полагали, что смогут извлечь из писаний узника полезные для себя сведения о состоянии революционного движения в России. Они в них крайне нуждались — в тюрьмах сидели сотни молодых людей, занимавшихся противоправительственной «пропагандой в империи», а правоохранительная система никак не могла попять, откуда и для чего берутся радикально настроенные молодые люди, отказывающиеся от благ ради счастья народа… Во время прогулок Нечаева в его камере рылись и, просматривая записи, давно убедились в их бесполезности для властей — иначе зачем бы начальству III отделения требовать от узника откровенных показаний?!
Управляющий III отделением А. Ф. Шульц передал Корсакову содержание высочайшей резолюции, и стража приступила к ее исполнению.
«9 февраля, — писал в очередном бюллетене комендант крепости, — у содержащегося в Алексеевском равелине известного преступника во время прогулки в саду отобраны все письменные принадлежности и исписанные им бумаги. При объяснении ему о том по вводе в номер он с внутренним волнением подчинился такому распоряжению, сказав только с ожесточением: «Хорошо!» Затем ночью, около 4 часов, начал кричать и ругаться, причем находящеюся у него оловянного кружкою с водою выбил из окна 12 стекол; тогда на него тотчас надели смирительную рубашку и, переведя в другую камеру, привязали к кровати».[737] На другой день Нечаева отвязали от кровати, но 20 февраля утром заковали в ручные и ножные кандалы. Что послужило непосредственным поводом для такой жесточайшей меры наказания, мы не знаем, произошел какой-то очень серьезный инцидент. Лишение письменных принадлежностей, и в особенности изъятие рукописей, было для Сергея ни с чем не сравнимой трагедией, у него отобрали запечатленные мысли, замыслы, переживания. Трудно было придумать более страшное наказание. Кандалы обуздали строптивца, он притих, почти не передвигался по камере, на прогулки его не выводили.
Тем временем литературные труды Нечаева поступили в III отделение. Огромное количество рукописей легло на стол безвестного чиновника, и он разбирал их около двух месяцев. Среди бумаг находились черновики прошений монарху, публицистические статьи, беллетристические произведения, разрозненные записи, выписки, конспекты прочитанного, наброски, фрагменты, среди них очерки «Впечатления тюремной жизни», «Письма из Лондона», «Политические думы», «О задачах современной демократии», «О характере движения молодежи 60-х годов» и др. Чиновник, изучавший нечаевские бумаги, написал обзор прочитанного, сопроводив его краткой и поразительно точной характеристикой автора. Приведу из нее извлечения: «Всюду сквозит крайняя недостаточность его первоначального образования, но видна изумительная настойчивость и сила воли в той массе сведений, которые он приобрел впоследствии. Эти сведения, это напряжение сил развили в нем в высшей степени все достоинства самоучки: энергию, привычку рассчитывать на себя, полное обладание всем тем, что знает, обаятельное действие на тех, кто с той же точки отправления не мог столько сделать. Но в то же время развились в нем все недостатки самоучки: презрение ко всему, чего он не знает, отсутствие критики своих сведений, зависть и самая беспощадная ненависть ко всем, кому легко далось то, что им взято с бою, отсутствие чувства меры, неумение отличать софизм от верного вывода, намеренное игнорирование того, что не подходит к желаемым теориям, подозрительность, презрение, ненависть и вражда ко всему, что выше по состоянию, общественному положению, даже по образованности. <…> Какое-то самоуслаждение в созерцании силы своей ненависти ко всем достаточным людям, намеренное развитие в себе непроверенных в своей основательности и законности инстинктов, ставящих его во вражду с существующим порядком, почти слепую, — все эти черты революционера не по убеждениям, а скорее по темпераменту, каким автор сознает себя не без некоторого самодовольства».[738]