— Сэр Пол рассказал на дознании, что однажды вечером ваша внучка поведала ему о своей любви к лесу, и подумал: если она решила свести счеты с жизнью, то могла выбрать для этого единственное во всем Лондоне место, где сохранился кусочек дикой природы, — ответил Дэлглиш.
— Мы никогда не посылали ему этого письма, сэр, — сказала миссис Нолан. — Я видела джентльмена во время дознания. Муж не пошел, но я считала, что один из нас должен там быть. Он, этот сэр Пол, говорил со мной, был искренне любезен, сказал, что глубоко сожалеет. А что еще можно сказать в подобном случае?
— Сожалеет, — фыркнул мистер Нолан. — Скажите пожалуйста!
Миссис Нолан повернулась к нему:
— Папочка, нет никаких доказательств. И он был женатым человеком. Терезе не следовало… Только не с женатым человеком.
— Какая разница, что там она сделала! Или он. Она ведь убила себя, не так ли? Сначала забеременела, потом сделала аборт, потом совершила самоубийство. Когда у тебя на совести столько грехов, какое значение имеет — одним больше, одним меньше?
— Не могли бы вы рассказать мне о ней? — деликатно попросил Дэлглиш. — Вы ведь ее воспитывали, если не ошибаюсь?
— Правильно. У нее больше никого не было. У нас единственный ребенок, ее отец. Ее мать умерла через десять дней после рождения Терезы — воспалился аппендикс, и операция прошла неудачно. Один шанс на миллион — так сказал врач.
«Я не хочу этого слышать, — подумал Дэлглиш. — Я не хочу знать про их боль». То же самое, слово в слово, сказал ему консультант-акушер, когда он пришел в последний раз взглянуть на свою мертвую жену с новорожденным младенцем, которого она словно бы баюкала на согнутой руке, — на обоих, упокоившихся в тайне небытия: «Один шанс на миллион». Как будто можно испытывать утешение, даже гордость от сознания того, что этот шанс выпал на долю именно твоей семьи, чтобы доказать произвольность статистики человеческой подверженности ошибкам природы. Жужжание мухи стало вдруг невыносимым.
— Извините, — сказал Дэлглиш и, схватив «Радио таймc», яростно хлопнул им по мухе, но промахнулся. Пришлось сделать еще два ожесточенных шлепка по оконному стеклу, прежде чем жужжание наконец прекратилось и муха исчезла, оставив лишь едва заметный грязный след на стекле.
— А что же ваш сын? — спросил Дэлглиш, возвращаясь за стол.
— Ну он же не мог ухаживать за младенцем — этого никто от него и не ожидал, — ему был всего двадцать один год. Мне кажется, больше всего на свете ему хотелось уйти из дома, от нас, даже от ребенка. Думаю, что каким-то странным образом он винил нас. Видите ли, мы не особо приветствовали его брак. Ширли, его жена, была не той девушкой, какую мы выбрали бы для него. И мы говорили ему, что ничего хорошего из этого брака не выйдет.
А когда «ничего хорошего» случилось-таки, мысленно добавил Дэлглиш, виноватыми оказались они, как будто их неодобрение, их сопротивление нависали над его женой как проклятие.
— Где он теперь? — спросил Дэлглиш.
— Мы не знаем. Кажется, уехал в Канаду, но он нам не пишет. У него хорошая специальность — он механик, разбирается в машинах. Всегда имел золотые руки. Он сказал, что ему не составит труда найти работу.
— Значит, он не знает, что его дочь умерла?
— Вряд ли он отдавал себе отчет в том, что она жила на этом свете, — вставил Альберт Нолан. — Чего ж ему беспокоиться теперь, когда ее действительно нет?
Его жена склонила голову, словно хотела, чтобы исходившая от него волна горечи прошла поверх нее, и сказала:
— Подозреваю, бедняжка Тереза всю жизнь чувствовала себя виноватой — считала, что это она убила свою маму. Чушь, конечно. А потом отец бросил ее — это тоже не прибавило уверенности в себе. Она выросла сиротой, и наверняка это ее мучило. Когда с ребенком случается что-то плохое, он всегда думает, что виноват он.
— Но ей должно было быть хорошо здесь, с вами. Она ведь любила лес, не так ли?
— Может быть. Но я думаю, что она чувствовала себя одинокой. Ей приходилось ездить в школу на автобусе, и она никогда не могла остаться ни на какие мероприятия после уроков. А здесь поблизости не было девочек ее возраста. Она любила бродить по лесу, но мы ей, во всяком случае, одной, этого не разрешали. В наше время всякое может случиться, никто ни от чего не застрахован. Мы надеялись, что у нее появятся друзья, когда она стала медсестрой.
— А они появились?
— Она никогда не привозила их домой. Но, с другой стороны, что тут делать молодым людям?
— И вы не нашли в ее бумагах, среди ее вещей ничего, что хоть как-то проливает свет на то, кто мог быть отцом ее ребенка?
— А она ничего не оставила, даже своих учебников. После того как покинула Камден-Хилл-сквер, она жила в общежитии неподалеку от Оксфорд-стрит и перед смертью полностью очистила комнату — избавилась от всего. Единственное, что передали нам в полиции, — это ее письмо, часы и одежду, которая была на ней. Письмо мы выбросили — зачем его хранить? Вы можете посмотреть ее комнату, если хотите, сэр. Она жила в ней с раннего детства. Там ничего нет, только голые стены. Мы все роздали — ее книги, одежду. Нам казалось, что она бы этого хотела.
«Этого хотели вы сами», — мысленно возразил им Дэлглиш.
Миссис Нолан повела его по узкой лестнице, указала на дверь и ушла. Комната располагалась в глубине дома, маленькая, узкая, выходящая единственным затянутым кружевной занавеской окном на север. Береза росла так близко к нему, что, казалось, листья шуршат о стекло, и освещение от этого было зеленоватым, словно комната находилась под водой. Ветка вьющейся розы с поникшими листьями и единственным плотным изъеденным бутоном билась в окно. Комната, как и сказала миссис Нолан, была совершенно пуста. В неподвижном воздухе стоял легкий запах дезинфицирующего средства, будто им недавно вымыли стены и пол. Помещение напомнило ему больничную палату, из которой увезли покойника, — совершенно безликое пространство между четырьмя стенами в ожидании следующего пациента — с его тревогой, болью, надеждой. И они придадут помещению новый смысл. Они убрали даже постель. Белое покрывало было постелено на голый матрас, поверх него лежала одна подушка. Навесные книжные полки пустовали — наверняка они были слишком хилыми, чтобы выдержать значительное количество книг. Больше в комнате не осталось ничего, если не считать распятия над кроватью. Поскольку, кроме горя, вспоминать им было нечего, они лишили комнату даже следов внучкиной индивидуальности и навсегда закрыли дверь.
Глядя на голую узкую кровать, Дэлглиш вспомнил слова из предсмертного письма девушки. Он прочел его лишь дважды, когда изучал отчет о дознании, но запомнил дословно.
«Пожалуйста, простите меня. Я не могу дальше жить с такой болью. Я убила свое дитя и знаю, что никогда не увижу ни его, ни вас. Наверное, я проклята, но я больше не верю в ад. Не могу верить ни во что. Вы были ко мне добры, но я не была вам нужна, никогда. Я думала, что, когда стану медсестрой, все изменится, однако мир так и не проявил ко мне дружелюбия. Теперь я знаю, что мне незачем в нем жить. Надеюсь, не дети найдут мое тело. Простите меня».
Это не спонтанное письмо, подумал Дэлглиш. За годы службы в полиции ему довелось читать очень много предсмертных записок. Иногда они были написаны с болью и гневом, что придавало им оттенок своеобразной поэзии отчаяния. Но эта, несмотря на пафос и видимую простоту, была куда более обдуманна, себялюбивая обида тщательно скрывалась, но безошибочно угадывалась. Тереза Нолан, вероятно, была одной из тех опасно невинных молодых женщин, зачастую более опасных и менее невинных, чем кажется на первый взгляд, которые провоцируют трагедии. Она стояла на обочине его расследования как бледный призрак в сестринской униформе; о ней ничего не известно и теперь уже невозможно узнать, и все же он был убежден, что именно она являлась главной фигурой в тайне смерти Бероуна.
Дэлглиш уже не надеялся найти ничего полезного для следствия в «Доме ткача», но инстинкт сыщика заставил его выдвинуть ящик прикроватной тумбочки, и он увидел: что-то от девушки все-таки осталось — молитвенник. Он вынул и небрежно перелистал его. Маленький квадратик бумаги, вырванный из блокнота, выпал на пол. Дэлглиш поднял его. На листке было три колонки цифр и букв: