Даже тот факт, что концы начинали сходиться с концами, каким бы положительным он ни был, не мог вывести Дэлглиша из депрессии. Массингем доложил о своем визите к миссис Харрелл. Должно быть, он сумел быть убедительным: миссис Харрелл признала, что муж за несколько часов до смерти доверил ей тайну. Существовал небольшой счет на оплату печатания плакатов, который не был учтен при подведении финансовых итогов последних всеобщих выборов. Если бы его учли, расходы партии превзошли бы установленный лимит и сделали бы избрание Бероуна недействительным. Харрелл сам покрыл разницу и решил никому ничего не говорить, но это мучило его совесть, и он хотел признаться Бероуну перед смертью. Трудно понять, какую цель он преследовал своим признанием. Миссис Харрелл не умела лгать, и Массингем доложил, что она весьма неубедительно настаивала, будто ее муж ничего не говорил Фрэнку Мазгрейву. Но это было направление, для них бесполезное, — они расследовали убийство, а не финансовые махинации, к тому же Дэлглиш был убежден, что теперь ему известно имя убийцы.
Стивен Лампарт также был свободен от подозрений в какой бы то ни было причастности к смерти Дайаны Траверс. С двумя его гостями, присутствовавшими на ужине в тот вечер, когда она утонула — модным пластическим хирургом и его молодой женой, — также встречался Массингем. Они были шапочно знакомы, и между настойчивыми предложениями выпить и приятными открытиями о наличии общих приятелей они подтвердили, что Стивен Лампарт весь вечер не отлучался из-за стола, если не считать каких-нибудь двух-трех минут, когда он ходил за своим «порше», а они с Барбарой Бероун болтали, ожидая его, на крыльце «Черного лебедя».
Тем не менее узнать эти подробности было важно, чтобы исключить из дела двух подозреваемых, равно как важно было получить доклад сержанта Робинса о том, что жена и дочь Гордона Холлиуэлла утонули во время отпуска в Корнуолле. Между делом Дэлглиш поинтересовался, не могли Холлиуэлл быть отцом ребенка Терезы Нолан, что никогда вероятным не казалось, но и такую возможность стоило исследовать. Все эти висячие концы были аккуратно связаны, но основная линия расследования все еще представляла собой тупик. Слова заместителя комиссара неотступно звучали в ушах Дэлглиша, раздражая, как телевизионная реклама: «Хоть одна физическая улика, Адам!»
Как ни странно, сообщение о том, что, пока он был на пресс-конференции, звонил отец Барнс и просил принять его, скорее обрадовало его. Сообщение было путаное, но не более, чем сам отец Барнс. Насколько можно было понять, священник хотел узнать, можно ли снять печать с малой ризницы и снова пользоваться ею и когда церковь получит — если получит — обратно свой ковер. А также позаботится ли полиция о том, чтобы его отдали в чистку, или он сам должен это сделать. Нужно ли ждать, пока ковер будет предъявлен суду как вещественное доказательство? Можно ли рассчитывать, что комиссия по возмещению криминальных ущербов оплатит новый ковер? Было странно, что даже такой не от мира сего человек, как отец Барнс, всерьез думает, будто статутный орган вроде комиссии по возмещению занимается поставкой ковров, но человеку, начинающему опасаться, что дело об убийстве никогда не будет доведено до суда, подобная наивная озабоченность мелочами казалась обнадеживающей, почти трогательной. И Дэлглиш, поддавшись порыву, решил сам заехать к отцу Барнсу.
В доме викария никто не открывал, и все окна были темны. По первому визиту в церковь Дэлглиш помнил, что на доске объявлений было написано: «Вечерня по четвергам, в четыре часа». Значит, отец Барнс скорее всего в церкви. Так и оказалось. Большой северный вход не был заперт, и когда Дэлглиш повернул тяжелую железную ручку и толкнул дверь, на него пахнуло благовониями и он увидел свет в приделе Богородицы и отца Барнса в саккосе и епитрахили. Паства оказалась более многочисленной, чем ожидал Дэлглиш, и до него отчетливо донеслось нестройное бормотание. Он сел в переднем ряду ближе к двери и приготовился терпеливо слушать вечерню, этот, увы, наиболее пренебрегаемый, но доставляющий эстетическое удовольствие элемент англиканской литургии. Впервые с тех пор, как он познакомился с этой церковью, она использовалась в целях, для которых была сооружена. Но ему показалось, что интерьер неуловимо изменился. В канделябре, где в прошлую среду горела лишь его одинокая свеча, теперь колыхалось два ряда язычков пламени — некоторые свечи уже догорали, другие были только что зажжены. У Дэлглиша не возникло потребности присоединить к ним свою. В их свете написанный художником-прерафаэлитом лик Мадонны в обрамлении золотистых локонов под высокой короной сиял глянцем, словно картина только что была закончена, и отдаленные голоса доносились до него как зловеще-предостерегающие раскаты.
Служба была короткой — без обращения к пастве, без пения, и уже несколько минут спустя голос отца Барнса издали, но очень отчетливо, быть может, потому, что слова были хорошо знакомы, произносил Третий коллект о ниспослании помощи против всех опасностей: «Освети тьму нашу, молим Тебя, Господи; и в милости Своей великой защити нас от всех скорбей и опасностей ночи этой во имя любви единственного Сына Твоего, Спасителя нашего Иисуса Христа».
Прихожане пробормотали свое «аминь», встали и начали расходиться. Дэлглиш тоже поднялся и двинулся вперед. Отец Барнс поспешил ему навстречу, белый саккос развевался на ходу. С их первой встречи в нем, несомненно, прибавилось уверенности, что ощущалось даже в осанке. Теперь он был чище и аккуратнее одет и словно бы чуть поправился, как если бы не такая уж нежеланная известность способствовала наращиванию мышечной массы.
— Как любезно, что вы сами пришли, коммандер. Я вернусь к вам через минуту. Мне нужно только опорожнить ящики для пожертвований. Мои церковные старосты любят, чтобы я придерживался распорядка. Не думаю, что мы там много найдем.
Он достал из брючного кармана ключ, отпер ящик, приделанный к подсвечнику обета перед статуей Непорочной Девы Марии, и начал, пересчитывая, складывать монеты в маленький кожаный мешочек.
— Больше трех фунтов мелкими монетами и шесть монет по фунту. Прежде мы никогда столько не собирали. И сборы от продажи служебников возросли после этих убийств.
Он пытался придать лицу серьезное выражение, но голос был счастливым, как у ребенка.
Дэлглиш двинулся вместе с ним вдоль нефа ко второму подсвечнику, привинченному к решетке царских врат. Мисс Уортон, закончившая раскладывать подушечки для коленопреклонения и выравнивать ряды стульев в приделе Богородицы, засеменила следом. Когда отец Барнс открыл второй ящик, она сказала:
— Не думаю, что там больше восьмидесяти пенсов. Я обычно давала Даррену десятипенсовик, чтобы он зажигал свечку, а больше этим ящиком никто не пользуется. Мальчик любил просовывать руки сквозь решетку и чиркать спичкой. Едва дотягивался. Странно, но я только сейчас вспомнила: в то ужасное утро он не успел зажечь свечку, вот она, видите, так и стоит незажженная.
Отец Барнс тем временем опустошал ящик.
— На сей раз только семь монет и пуговица — весьма необычная. Похоже, серебряная. Я поначалу подумал, что это какая-то иностранная монета, — сказал он.
Мисс Уортон склонила голову, чтобы получше рассмотреть.
— Должно быть, это Даррен. Как нехорошо с его стороны. Я теперь вспоминаю: когда мы шли по дорожке, он наклонился — я еще подумала, что он хочет сорвать цветок. Ах как нехорошо было с его стороны красть у церкви. Бедный ребенок! Вот, наверное, что отягощало его совесть. Я надеюсь его завтра увидеть и непременно поговорю с ним об этом. Может быть, стоит сейчас зажечь свечу и помолиться об успехе расследования, коммандер? У меня, кажется, есть десятипенсовик.
Она начала шарить в кармане, а Дэлглиш тихо сказал отцу Барнсу:
— Позвольте мне посмотреть на эту пуговицу, святой отец.
И вот оно наконец лежало у него на ладони — вещественное доказательство, которое он так долго искал. Он уже видел такие пуговицы раньше — на итальянском пиджаке Доминика Суэйна. Всего-навсего пуговица. Такая маленькая вещица, такая обыкновенная, но такая жизненно важная. И есть два человека, которые засвидетельствуют, где и как она была найдена. Он не отрываясь смотрел на пуговицу и испытывал не волнение или торжество, а чувство безграничной усталости и ощущение, что работа завершена.