Бумажка эта тоже поразила Васю.
За обедом он спросил у дяди Максима:
– Разве можно продавать девку вместе с гончей сукой по второму полю?
– А ты об этом никогда не слыхал?
– Нет, в Гульёнках того не слыхал. Слыхал от тётушки, что батюшка не велел мужиков продавать.
– Батюшка твой, как и я, вольнодумец был. По совести, нельзя продавать человека, а по закону, вишь, можно.
– А почему же закон не по совести?
– Потому, что закон нехорош.
– Зачем же такой закон?
– Законы издают люди.
– Зачем же они издают плохие законы?
– Вырастешь – узнаешь, – сказал дядюшка. – А ты ешь-ка, гляди, какой потрошок утиный у тебя в тарелке стынет!
После обеда, когда и дядюшка и тётушка отдыхали, а Юлия брала урок музыки на клавесинах в большом белом зале, Вася, слоняясь без дела по дому, забрёл в дядюшкину библиотеку.
В противоположность гульёнковской, это была очень светлая, весёлая комната с окнами в сад, откуда сильно пахло цветущим жасмином и пионами. К аромату цветов примешивался едва уловимый запах сухого лакированного дерева, напоминавший выдохшийся запах тонких духов.
В шкафах было много книг в кожаных переплётах, но ими можно было любоваться только через стекло, так как шкафы были заперты. Внимание Васи привлекла картина в тёмной раме. На картине было нарисовано дерево без листьев, а на стволе его написано: «Иван Головнин». На ветвях же стояли другие имена, а среди них «Михаил и Василий».
Вечером пили чай в саду у прудка. К столу вышла тётушка Ирина Игнатьевна. У неё было отдохнувшее, посвежевшее лицо, и глаза смотрели веселее, чем давеча. Одета она была уже не по-давешнему, а в тёмное шёлковое платье.
– Дядюшка, – сказал Вася дяде Максиму, – видел я на стене картину. Дерево превеликое, на нём ветви с именами. Это рай, что ли?
– Нет, это не рай, – отвечал, улыбаясь, дядюшка. – Это родословное древо рода Головниных, к которому и мы с тобою прилежим. Род наш начался от Никиты Головнина, который предводительствовал новгородским войском в 1401 годе, сиречь триста семьдесят семь лет назад, и разбил под Холмогорами войско великого князя Московского Василия Дмитриевича.
– Что же ему за это было?
– А ничего. Разбил и разбил.
– Откуда же об этом известно, если столь давно было?
– Из летописей, которые велись разумеющими в грамоте. Было немало таких середь иноков в оное время… А прямым родоначальником нашим был Иван Головнин.
– Значит, это его имя на древе написано?
– Его.
– А Михаил – это кто?
– Это твой отец. А Василий – это ты.
Вася засмеялся.
– Чудно как выходит: нарисовано древо, а через то понятно, кто после кого жил.
– Так оно и есть, – подтвердил дядюшка, делая несколько глотков чаю из огромной розовой кружки с надписью славянской вязью: «Во славу божию». – Однако не в этом дело. Каждый нехудородный человек может намалевать себе такое древо, но почтения в том будет ещё мало, если нанизать на ветви бездельников и обжор.
– А в нашем древе?
– В нашем древе было немало людей, которые служили своему отечеству и положили живот свой за него.
– Кто ж то были?
– Кто? – переспросил дядюшка. – А вот: Игнатий и Павел Тарасовичи Головнины за верность отечеству в годину самозванчества были пожалованы вотчинами от царя Василия Шуйского, подтверждёнными позднее и царём Михаилом Фёдоровичем. Иван Иванович Головнин, по прозвищу Оляз, был воеводой в походах Казанском и Шведском тысяча пятьсот сорок девятого года. Владимир Васильевич Головнин тоже был воеводой в оном же Шведском походе. Пятеро Головниных пожалованы были от царя Ивана Васильевича Грозного землёй в Московском уезде. Никита и Иван Мирославичи Головнины убиты в бою на Волге, в Казанский поход. Никита и Наум Владимировичи тоже положили живот свой при последней осаде Казани. Василий Иванович Головнин был убит при осаде Смоленска поляками в 1634 годе. Шестеро Головниных были стольниками батюшки царя Петра Первого.
– Ого, какие все были! – с гордостью воскликнул Вася. – И не боялись идти в бой?
– Может, и боялись, а шли, потому что надо было для пользы отечества.
– А страшно это, чай, дядюшка? А?
– Страшно, пока не разгорячишься, а как кровь в голову ударит, как обозлится человек, так о страхе не думает.
– А вы были, дядюшка, в боях?
– Бывал.
– С кем?
– С турками, под командой генерал-аншефа Репнина в 1770 годе. Был ранен турецкой пулей в грудь и вышел в чистую.
«Вот ты какой!» – подумал Вася о дяде Максиме с гордостью, но не сказал того.
А дядя Максим между тем продолжал:
– Каждый дворянин и, паче того, каждый россиянин обязан служить своему отечеству, ставя превыше всего его пользу и славу, каждый должен быть слугою отечества. И нет почётней смерти, как смерть за отечество.
– Это и на небесах зачтётся, – вставила и своё слово Ирина Игнатьевна.
– На небесах – это всё одно, что вилами по воде, – отозвался на её слова дядя Максим. – Наукой доподлинно разгадано, что облако есть пар, сиречь вода. Кто же там зачитывать-то будет? Вольтер говорит по сему случаю…
– И всегда-то ты, Максим Васильевич, делаешь мне при детях афронт, – прервала его с обидой Ирина Игнатьевна. – Накажет тебя бог. Наш соборный протопоп, отец Сергий, вельми учёный иерей, днями сказывал, что Вольтер твой не токмо был безбожником, но и жену свою бил тростью.
Дядя засмеялся и поцеловал у Ирины Игнатьевны ручку.
А вечером Вася слушал, как дядюшка Максим вместе с братьями Петром и Павлом Звенигородцевыми, соседями как по Москве, так и по именьям, музицировал в большом белом зале с лепными украшениями и хрустальной люстрой, с портретами предков на стенах. Но люстры не зажигали. Играли при свечах, которые вырывали из темноты лишь кусочек зала.
Дядя Максим вынул из футляра, стоявшего в углу, огромную скрипку, – Вася никогда не видел такой большой скрипки, – зажал её ногами, и скрипка под его смычком сразу запела, доверху заполняя высокий зал своим чудесным голосом. И этот инструмент понравился Васе больше всего.
Занятный человек был дядюшка Максим!
Глава 13
Лето в Подмосковной
Это был день прощания.
Сначала уехала Жозефина Ивановна из дома дяди Максима прямо в Тульскую губернию, куда она нанялась к дальним родственникам тётушки Ирины в гувернантки.
Когда экипаж, в котором сидела Жозефина Ивановна, тронулся, Вася долго смотрел ему вслед и сам дивился, что прощание для него было таким лёгким. Оно не вызвало в нём чувства большой грусти. А ведь, кажется, он любил эту маленькую старенькую француженку, которая учила его уважать своих наставников и так часто наказывала его Одиссеем.
Потом кучер Агафон стал собираться домой в Гульёнки.
Делал он это не спеша, по-хозяйски, и всё у него выходило солидно и хорошо.
Гульёнковские кони отдохнули, были начищены до блеска. Они не выходили, а с грохотом вылетали из полутёмной конюшни на залитый солнцем двор и даже играли, забыв о своих летах, поводя ушами и оглядывая незнакомые им предметы ясными, весёлыми глазами, отфыркивались и послушно становились на свои места к дышлу.
Дядюшкин кучер и дворник помогали запрягать лошадей, и скоро всё было готово к отъезду.
В тарантасе больше не пучились груды перин, задок его не выстилали бесчисленные подушки, он просто был забит доверху сеном. На козлах висели лошадиные торбы.
Кончив запрягать, Агафон снял шапку, откинул одним движением головы буйные мужицкие кудри со лба, перекрестился несколько раз на курчавые усадебные липы, за которыми где-то ежедневно звонили в церкви, и стал прощаться с провожающими.
Провожали его только одни дворовые дяди Максима да Вася с Ниловной, которая ещё оставалась пока при барчуке.
Нянька передала Агафону мешочек с подарками для родни и длинный словесный наказ для каждого, а Вася вынул из кармана купленный в Гостином ряду складной ножик в блестящей костяной оправе и сказал: